Волнующе странная книга
На языке цикад пленительная смесь Из грусти пушкинской и средиземной спеси…
О. Мандельштам
Бывают книги, которые очень стараются выглядеть необыкновенными — сложными, странными, загадочными. И часто такая «необыкновенность» вся без остатка умещается на поверхности текста. Роман Ксении Тихомировой «Граница горных вил» — в каком-то смысле обратный случай.
Я бы сказал, что это волнующе странная книга: по мере погружения в художественный мир романа с удивлением замечаешь, что его загадочность только возрастает.
Имею
Автор не торопится подцепить читателя на крючок «таинственности» или «оригинальности». С первых строк как будто доминирует подчеркнуто прозаическая, уютно-будничная нота . Параллельно, своеобразным контрапунктом к ней начинает звучать сказочно-волшебная тема, которую поначалу можно и не принять всерьез. Внимательный читатель, разумеется, обратит
Сказочность же как будто незаметно накапливается в подтексте и постепенно проступает между строк.
Какими-то сокровенными своими гранями этот текст обращен к читателю особой породы — к читателю, для которого общая атмосфера, тональность, языковая «осанка» вещи важнее и ценнее ее предметно-событийного наполнения. Спокойная, тихо-улыбчивая и сдержанно-артистичная интонация рассказа, ритмически «прошивая» сюжетную ткань, властно настраивает читателя на соответствующую «музыкальную волну». Я чуть было не сказал, что автору больше всего удались мелкие детали, нюансы и полутона. Это было бы не совсем точно, поскольку все названное не столько «сверкает» в тексте порознь, сколько «работает» на создание единого контекста.
Так, например, заглавие как бы рифмуется с множеством реализованных в тексте образных и смысловых линий . Но главное, конечно, совсем не это.
В какой-то момент я осознал, что передо мной книга, причудливым образом продолжающая славные традиции романа воспитания. Как повзрослеть и остаться живым? Как не разучиться слышать тихую музыку счастья? Как соединить предельную свободу с предельной ответственностью?
Как сохранить достоинство, человечность, творческую распахнутость и ясную совесть перед лицом пошлости, лжи и духовной мертвечины? Вот вопросы, которые составляют, на мой взгляд, главный нерв этой книги. Для автора важней и интересней «приключений» вечная тема вхождения юной души в запутанный и отравленный мир «взрослой» действительности. Отсюда и пронизывающий всю книгу мотив учительства.
Учительства не как назойливого менторства, а как бережной и артистически-талантливой помощи в таинственном процессе созидания души. При этом в стиле и тональности повествования, в высказываниях и действиях главных героев нет ни капли назидательности, скучного морализаторства, дидактизма.
Кроме того — пора сказать это вслух, — перед нами самая что ни на есть настоящая книга о любви, хотя в ней практически нет ни так называемых любовных сцен, ни даже любовных объяснений в расхожем, избитом понимании. Слова «люблю тебя» звучат в 500-страничном романе от силы пару раз, да и то в придаточных предложениях. Переполняющее героев чувство перенесено с поверхности повествования в его мерцающую глубь, в подтекст, откуда оно прикровенно подсвечивает собою все происходящее, подспудно заряжая поэтичностью вполне, казалось бы, прозаические ситуации и детали.
Вследствие этого чуть ли не всякий диалог влюбленных — даже о вполне нейтральных, «посторонних» предметах — превращается в волнующее объяснение в любви.
Повествование избегает каких бы то ни было прямолинейностей чувственно-эротического характера, хотя любящие друг друга герои — не бесполые существа и не ханжи. Художественное обоснование такого рода умолчаний можно найти в одной из ремарок героя-повествователя. Прерывая на полуслове свой рассказ о подробностях пребывания с возлюбленной «на Круге» , он говорит: «Это ровно та часть жизни, которая наша — и больше ничья». А в некоторых случаях автор использует полушутливые-полусерьезные реминисценции и формы художественного иносказания.
К примеру, в одном из эпизодов на волшебном «Круге» герои обсуждают содержимое кувшинов , при этом цитируется стихотворение О. Мандельштама «Черепаха»: «…Где не едят надломленного хлеба, // Где только мед, вино и молоко…» И вот уже сказочный хронотоп романа соотносится с мифологическими «Островами блаженных» . Однако интертекстуальный потенциал данного фрагмента не исчерпывается только мифологией и Мандельштамом. В подтексте приведенного диалога смутно угадывается образно-символическая отсылка к одному из самых поэтичных текстов Ветхого Завета — к Песни песней Соломона. Сравним: «Пришел я в сад мой, сестра моя, невеста… поел сотов моих с медом моим, напился вина моего с молоком моим» . В результате возникает многослойная реминисценция, сообщающая вроде бы беспечной и шутливой беседе персонажей взволнованно-любовный подтекст и в то же время освящающая его сакрально-метафизической библейской символикой.
Попробую сформулировать еще одно важное впечатление, которое может показаться парадоксальным. Дело в том, что все повествование в «Границе…», на мой взгляд, ощутимо пронизано христианским духом, хотя в книге фактически отсутствуют какие бы то ни было религиозно-церковные реалии. Это отсутствие вполне логично: автор трезво различает сказочный вымысел и духовную реальность.
Однако нельзя сказать, что чудесное, неожиданно вторгающееся в будничную жизнь героев книги, преподносится автором как условная фантастика. На самом деле все сложнее. Перед нами не просто вымысел, но скорее сложное символическое письмо, в контексте которого сказочные чудеса становятся поэтическими метафорами реальных коллизий духовного бытия, происходящих не где-то в «иных мирах», а здесь и сейчас, в нашем каждодневном существовании.
Незримое присутствие во всем и над всем Высшего духовного начала для внимательного читателя несомненно. Местами библейско-христианские смыслы проникают в текст в форме неприметных с первого взгляда аллюзий. Выше уже упоминались образы, восходящие к Песни песней. Позволим себе еще один пример:
«- Это у вас та самая живая вода? — спросил я у Бет.
— Не совсем. Та самая должна оживлять умерших, а эта только заживляет небольшие раны и лечит от усталости».
Христианский подтекст не является здесь, так сказать, принудительным. Смысл данного диалога вполне понятен и тому, кто знаком лишь со сказочными сюжетами. В то же время более осведомленный и внимательный читатель, скорее всего, заметит здесь мотивы из евангельского повествования. Но по большому счету даже не эти отдельно взятые моменты играют здесь решающую роль. В гораздо большей степени важна сама тональность и, так сказать, «оптика» художественного изображения жизни — то, как автор видит мир и человека, и то, как говорит о них.
Вот почему мне все-таки кажется, что именно авторский голос является главным героем данного повествования.
В то время как в сюжетном развитии происходят все новые и новые коллизии и потрясения, а в буднично-реалистическую ткань повествования вплетаются все новые чудеса; пока обыденная действительность неотвратимо поглощается реальностью Мифов и легенд и мы мало-помалу погружаемся в пространство настоящей сказочной эпопеи, голос повествователя остается все таким же: ровным, «уютным», неспешным, словно бы приглушенным, обманчиво простодушным, с нотками ворчливого «здравомыслия» и вроде бы даже с ленцой. Этот голос как будто убаюкивает «мистическое» любопытство читателя. Никакого «форте», никакой эмфазы…
Бывает, что интригующая таинственность литературного сюжета благополучно разрешается в финале. И удовлетворенный читатель испытывает благодарность за то, что его умело и вовремя заинтриговали, а затем вовремя, под занавес, дали изящную разгадку. В романе Ксении Тихомировой после того, как чисто сюжетные загадки разгаданы, остается волнующее впечатление длящейся тайны…
Как определить ее? Ответим словами самого романа: «Пусть чудо останется необъясненным и неназванным».