Эссе Мандельштама «Четвертая проза»
Одни люди пытаются спасти других от расстрела. Но действуют они при этом по-разному. Мудрая расчетливость одесского ньютона-математика, с которой подошел к делу Веньямин Федорович, отличается от бестолковой хлопотливости Исая Бенедиктовича. Исай Бенедиктович ведет себя так, словно расстрел — заразная и прилипчивая болезнь, и поэтому его тоже могут расстрелять. Он все время помнит, что в Петербурге у него осталась жена. Хлопоча, обращаясь к влиятельным людям, Исай Бенедиктович словно делает себе прививку от расстрела.
Животный страх
Автор жил некоторое время в здании Цекубу (Центральной комиссии улучшения быта ученых). Тамошняя прислуга ненавидела его за то, что он не профессор. Приезжающие в Цекубу люди принимали его за своего и советовались, в какую республику лучше сбежать из Харькова и Воронежа. Когда автор наконец покинул здание Цекубу, его шуба лежала поперек пролетки, как у человека, покидающего больницу или тюрьму.
В словесном ремесле
У автора нет ни рукописей, ни записных книжек, ни даже почерка: он единственный в России работает с голосу, а не пишет как «густопсовая сволочь». Он чувствует себя китайцем, которого никто не понимает. Умер его покровитель, нарком Мравьян-Муравьян, «наивный и любопытный, как священник из турецкой деревни». И никогда уже не ездить в Эривань, взяв с собой мужество в желтой соломенной корзине и стариковскую палку — еврейский посох.
В московские псиные ночи автор не устает твердить прекрасный русский стих: «.не расстреливал несчастных по темницам.» «Вот символ веры, вот подлинный канон настоящего писателя, смертельного врага литературы».
Глядя на разрешенного большевиками литературоведа Митьку Благого, молочного вегетарианца из Дома Герцена, который сторожит в специальном музее веревку удавленника Сережи Есенина, автор думает: «Чем была матушка филология и чем стала. Была вся кровь, вся непримиримость, а стала псякрев, стала всетерпимость.»
Список убийц русских поэтов пополняется. На лбу у этих людей видна каинова печать литературных убийц — как, например, у Горнфельда, назвавшего свою книгу «Муки слова». С Горнфельдом автор познакомился в те времена, когда еще не было идеологии и некому было жаловаться, если тебя кто обидит. В двадцать девятом советском году Горнфельд пошел жаловаться на автора в «Вечернюю Красную Газету».
Автор приходит жаловаться в приемную Николая Ивановича, где на пороге власти сиделкой сидит испуганная и жалостливая белочка-секретарша, охраняя носителя власти как тяжелобольного. Он хочет судиться за свою честь. Но обращаться можно разве что к Александру Ивановичу Герцену. Писательство в том виде, как оно сложилось в Европе и особенно в России, несовместимо с почетным званием иудея, которым гордится автор. Его кровь, отягощенная наследством овцеводов, патриархов и царей, бунтует против вороватой цыганщины писательского племени, которому власть отводит места в желтых кварталах, как проституткам. «Ибо литература везде и всюду выполняет одно назначение: помогает начальникам держать в повиновении солдат и помогает судьям чинить расправу над обреченными».
Автор готов нести ответственность за издательство ЗИФ, которое не договорилось с переводчиками Горнфельдом и Карякиным. Но он не хочет носить солидную литературную шубу. Лучше в одном пиджачке бегать по бульварным кольцам зимней Москвы, лишь бы не видеть освещенные иудины окна писательского дома на Тверском бульваре и не слышать звона сребреников и счета печатных листов.
Для автора в бублике ценна дырка, а в труде — брюссельское кружево, потому что главное в брюссельском кружеве — воздух, на котором держится узор. Поэтому его поэтический труд всеми воспринимается как озорство. Но он на это согласен. Библией труда он считает рассказы Зощенко — единственного человека, который показал трудящегося и которого за это втоптали в грязь. Вот у кого брюссельское кружево живет!
Ночью по Ильинке ходят анекдоты: Ленин с Троцким, два еврея, немец-шарманщик, армяне из города Эривани.
«А в Армавире на городском гербе написано: собака лает, ветер носит».