Антон Павлович Чехов. Чайка. Краткое изложение текста
Площадка для крокета. В глубине направо Дом с большою террасой, налево видно озеро, в котором, отражаясь, сверкает солнце. Цветники. Полдень.
Жарко. Сбоку площадки, в тени старой липы, сидят на скамье Аркадина, Дорн и Маша. У Дорна на коленях раскрытая книга. Аркадина . Вот встанемте.
Обе встают.
Станем рядом. Вам двадцать два года, а мне почти вдвое. Евгений Сергеич, кто из нас моложавее?
Дорн. Вы, конечно. Аркадина.
Вот-с… А почему? Потому что я работаю, я чувствую, я постоянно в суете, а вы сидите все на одном месте, не живете…
Чему быть, того не миновать. Маша. А у меня такое чувство, как будто я родилась уже давно-давно; жизнь свою я тащу волоком, как бесконечный шлейф… И часто не бывает никакой охоты жить.
Конечно, это все пустяки. Надо встряхнуться, сбросить с себя все это. Дорн . «Расскажите вы ей, цветы мои…» Аркадина.
Затем я корректна, как англичанин. Я, милая, держу себя в струне, как говорится, и всегда одета и причесана comme il faut. Чтобы я позволила себе выйти из дому, хотя бы вот в сад, в блузе или непричесанной? Никогда. Оттого я и сохранилась,
Вот вам — как цыпочка. Хоть пятнадцатилетнюю девочку играть. Дорн. Ну-с, тем не менее все-таки я продолжаю.
Мы остановились на лабазнике и крысах… Аркадина. И крысах. Читайте.
Впрочем, дайте мне, я буду читать. Моя очередь. И крысах… Вот оно… «И, разумеется, для светских людей баловать романистов и привлекать их к себе так же опасно, как лабазнику воспитывать крыс в своих амбарах. А между тем их любят.
Итак, когда женщина избрала писателя, которого она желает заполонить, она осаждает его посредством комплиментов, любезностей и угождений…» Ну, это у французов, может быть, но у нас ничего подобного, никаких программ. У нас женщина обыкновенно, прежде чем заполонить писателя, сама уже влюблена по уши, сделайте милость. Недалеко ходить, взять хоть меня и Тригорина… Идет Сорин, опираясь на трость, и рядом с ним Нина; Медведенко катит за ним пустое кресло.
Сорин . Да? У нас радость? Мы сегодня веселы в конце концов? У нас радость! Отец и мачеха уехали в Тверь, и мы теперь свободны на целых три дня.
Нина . Я счастлива! Я теперь принадлежу вам. Сорин . Она сегодня красивенькая.
Аркадина. Нарядная, интересная… За это вы умница. Но не нужно очень хвалить, а то сглазим.
Где Борис Алексеевич? Нина. Он в купальне рыбу удит. Аркадина. Как ему не надоест!
Нина. Это вы что? Аркадина. Мопассан «На воде», милочка.
Ну, дальше неинтересно и неверно. Непокойна у меня душа. Скажите, что с моим сыном? Отчего он так скучен и суров? Он целые дни проводит на озере, и я его почти совсем не вижу.
Маша. У него нехорошо на душе Прошу вас, прочтите из его пьесы! Нина . Вы хотите? Это так неинтересно! Маша . Когда он сам читает что-нибудь, то глаза у него горят и лицо становится бледным.
У него прекрасный, печальный голос; а манеры, как у поэта. Слышно, как храпит Сорин. Дорн. Спокойной ночи!
Аркадина. Петруша! Сорин. А? Аркадина.
Ты спишь? Сорин. Нисколько. Пауза.
Аркадина. Ты не лечишься, а это нехорошо, брат. Сорин. Я рад бы лечиться, да вот доктор не хочет.
Дорн. Лечиться в шестьдесят лет! Сорин. И в шестьдесят лет жить хочется. Дорн. . Э! Ну, принимайте вылериановые капли.
Аркадина. Мне кажется, ему хорошо бы поехать куда-нибудь на воды. Дорн. Что ж? Можно поехать. Можно и не поехать.
Аркадина. Вот и пойми. Дорн.
И понимать нечего. Все ясно. Пауза. Медведенко.
Петру Николаевичу следовало бы бросить курить. Сорин. Пустяки. Дорн.
Нет, не пустяки. Вино и табак обезличивают. После сигары или рюмки водки вы уже не Петр Николаевич, а Петр Николаевич плюс еще кто-то; у вас расплывается ваше я, и вы уже относитесь к самому себе, как к третьему лицу — он. Сорин.
Вам хорошо рассуждать. Вы пожили на своем веку, а я? Я прослужил по судебному ведомству 28 лет, но еще не жил, ничего не испытал в конце концов и понятная вещь, жить мне очень хочется. Вы сыты и равнодушны, и потому имеете наклонность к философии, я же хочу жить и потому пью за обедом херес и курю сигары и все. Вот и все. Дорн.
Надо относиться к жизни серьезно, а лечиться в шестьдесят лет, жалеть, что в молодости мало наслаждался, это, извините, легкомыслие. Маша . Завтракать пора, должно быть. Ногу отсидела… Дорн. Пойдет и перед завтраком две рюмочки пропустит.
Сорин. Личного счастья нет у бедняжки. Дорн.
Пустое, ваше превосходительство. Сорин. Вы рассуждаете, как сытый человек. Аркадина.
Ах, что может быть скучнее этой вот милой деревенской скуки! Жарко, тихо, никто ничего не делает, все философствуют… Хорошо с вами, друзья, приятно вас слушать, но… сидеть у себя в номере и учить роль — куда лучше!
Нина . Хорошо! Я понимаю вас. Сорин.
Конечно, в городе лучше. Сидишь в своем кабинете, лакей никого не впускает без доклада, телефон… на улице извозчики и все… Дорн . «Расскажите вы ей, цветы мои…» Входит Шамраев, за ним Полина Андреевна.
Шамраев. Вот и наши. Добрый день! Весьма рад видеть вас в добром здоровье. Жена говорит, что вы собираетесь сегодня ехать с нею вместе в город.
Это правда? Аркадина. Да, мы собираемся. Шамраев.
Гм… Это великолепно, но на чем же вы поедете, многоуважаемая? Сегодня у нас возят рожь, все работники заняты.
А на каких лошадях, извольте вас спросить? Аркадина. На каких? Почем я знаю — на каких!
Сорин. У нас же выездные есть. Шамраев . Выездные? А где я возьму хомуты?
Где я возьму хомуты? Это удивительно! Это непостижимо! Высокоуважаемая! Извините, я благоговею перед вашим талантом, готов отдать за вас десять лет жизни, но лошадей я вам не могу дать!
Аркадина. Но если я должна ехать? Странное дело! Шамраев. Многоуважаемая!
Вы не знаете, что значит хозяйство! Аркадина . Это старая история! В таком случае я сегодня же уезжаю в Москву. Прикажите нанять для меня лошадей в деревне, а то я уйду на станцию пешком! Шамраев . В таком случае я отказываюсь от места!
Ищите себе другого управляющего Аркадина. Каждое лето так, каждое лето меня здесь оскорбляют! Нога моя здесь больше не будет!
Уходит влево, где предполагается купальня; через минуту видно, как она проходит в дом; за нею идет Тригорин с удочками и с ведром.)
Сорин . Это нахальство! Это черт знает что такое! Мне это надоело в конце концов.
Сейчас же подать сюда всех лошадей! Нина . Отказать Ирине Николаевне, знаменитой артистке! Разве всякое желание ее, даже каприз, не важнее вашего хозяйства?
Просто невероятно! Полина Андреевна . Что я могу? Войдите в мое положение: что я могу?
Сорин . Пойдемте к сестре… Мы все будем умолять ее, чтобы она не уезжала. Не правда ли? Невыносимый человек! Деспот!
Нина . Сидите, сидите… Мы вас довезем…
О, как это ужасно!
Сорин. Да, да, это ужасно… Но он не уйдет, я сейчас поговорю с ним.
Уходят; остаются только Дорн и Полина Андреевна.
Дорн. Люди скучны. В сущности следовало бы вашего мужа отсюда просто в шею, а ведь все кончится тем, что эта старая баба Петр Николаевич и его сестра попросят у него извинения. Вот увидите!
Полина Андреевна. Он и выездных лошадей послал в поле. И каждый день такие недоразумения.
Если бы вы знали, как это волнует меня! Я заболеваю;, видите, я дрожу… Я не выношу его грубости. Евгений, дорогой, ненаглядный, возьмите меня к себе…
Время наше уходит, мы уже не молоды, и хоть бы в конце жизни нам не прятаться, не лгать… Пауза. Дорн. Мне пятьдесят пять лет, уже поздно менять свою жизнь. Полина Андреевна.
Я знаю, вы отказываете мне, потому что, кроме меня, есть женщины, которые вам близки. Взять всех к себе невозможно. Я понимаю. Простите, я надоела вам.
Нина показывается около дома; она рвет цветы. Дорн. Нет, ничего. Полина Андреевна.
Я страдаю от ревности. Конечно, вы доктор, вам нельзя избегать женщин. Я понимаю…
Дорн . Как там? Нина. Ирина Николаевна плачет, а у Петра Николаевича астма. Дорн . Пойти дать обоим валериановых капель…
Нина . Извольте! Дорн. Merci bien.
Полина Андреевна . Какие миленькие цветы! Дайте мне эти цветы! Дайте мне эти цветы!
Нина . Как странно видеть, что известная артистка плачет, да еще по такому пустому поводу! И не странно ли, знаменитый писатель, любимец публики, о нем пишут во всех газетах, портреты его продаются, его переводят на иностранные языки, а он целый день ловит рыбу и радуется, что поймал двух головлей. Я думала, что известные люди горды, неприступны, что они презирают толпу и своею славой, блеском своего имени как бы мстят ей за то, что она выше всего ставит знатность происхождения и богатство. Но они вот плачут, удят рыбу, играют в карты, смеются и сердятся, как все…
Треплев . Вы одни здесь? Нина. Одна. Треплев кладет у ее ног чайку. Что это значит?
Треплев. Я имел подлость убить сегодня эту чайку. Кладу у ваших ног. Нина. Что с вами?
Треплев . Скоро таким же образом я убью самого себя. Нина. Я вас не узнаю. Треплев. Да, после того, как я перестал узнавать вас.
Вы изменились ко мне, ваш взгляд холоден, мое присутствие стесняет вас. Нина. В последнее время вы стали раздражительны, выражаетесь все непонятно, какими-то символами. И вот эта чайка тоже, по-видимому, символ, но. простите, я не понимаю… Я слишком проста, чтобы понимать вас.
Треплев. Это началось с того вечера, когда так глупо провалилась моя пьеса. Женщины не прощают неуспеха. Я все сжег, все до последнего клочка.
Если бы вы знали, как я несчaстлив! Ваше охлаждение страшно, невероятно, точно я проснулся и вижу вот, будто это озеро вдруг высохло или утекло в землю. Вы только что сказали, что вы слишком просты, чтобы понимать меня. О, что тут понимать?!
Пьеса не понравилась, вы презираете мое вдохновение, уже считаете меня заурядным, ничтожным, каких много… Как это я хорошо понимаю, как понимаю! У меня в мозгу точно гвоздь, будь он проклят вместе с моим самолюбием, которое сосет мою кровь, сосет, как змея… Вот идет истинный талант; ступает, как Гамлет, и тоже с книжкой. «Слова, слова, слова…» Это солнце еще не подошло к вам, а вы уже улыбаетесь, взгляд ваш растаял в его лучах.
Не стану мешать вам. Тригорин . Нюхает табак и пьет водку… Всегда в черном. Ее любит учитель… Нина.
Здравствуйте, Борис Алексеевич! Тригорин. Здравствуйте. Обстоятельства неожиданно сложились так, что, кажется, мы сегодня уезжаем.
Мы с вами едва ли еще увидимся когда-нибудь. А жаль, мне приходится не часто встречать молодых девушек, молодых и интересных, я уже забыл и не могу себе ясно представить, как чувствуют себя в 18-19 лет, и потому у меня в повестях и рассказах молодые девушки обыкновенно фальшивы. Я бы вот хотел хоть один час побыть на вашем месте, чтобы узнать, как вы думаете, и вообще что вы за штучка. Нина.
А я хотела бы побывать на вашем месте. Тригорин. Зачем?
Нина. Чтобы узнать, как чувствует себя известный талантливый писатель. Как чувствуется известность? Как вы ощущаете то, что вы известны? Тригорин.
Как? Должно быть, никак. Об этом я никогда не думал. Что-нибудь из двух: или вы преувеличиваете мою известность, или же вообще она никак не ощущается.
Нина. А если читаете про себя в газетах? Тригорин. Когда хвалят, приятно, а когда бранят, то потом два дня чувствуешь себя не в духе.
Нина. Чудный мир! Как я завидую вам, если бы вы знали! Жребий людей различен. Одни едва влачат свое скучное, незаметное существование, все похожие друг на друга, все несчастные; другим же, как, например, вам, — вы один из миллиона, — выпала на долю жизнь интересная, светлая, полная значения… вы счастливы…
Тригорин. Я? Гм… Вы вот говорите об известности, о счастье, о какой-то светлой, интересной жизни, а для меня все эти хорошие слова, простите, все равно, что мармелад, которого я никогда не ем.
Вы очень молоды и очень добры. Нина. Ваша жизнь прекрасна! Тригорин. Что же в ней особенно хорошего?
Я должен сейчас идти и писать. Извините, мне некогда… Вы, как говорится, наступили на мою самую любимую мозоль, и вот я начинаю волноваться и немного сердиться.
Впрочем, давайте говорить. Будем говорить о моей прекрасной, светлой жизни… Ну-с, с чего начнем?
Бывают насильственные представления, когда человек день и ночь думает, например, все о луне, и у меня есть своя такая луна. День и ночь одолевает меня одна неотвязная мысль: я должен писать, я должен писать, я должен… Едва кончил повесть, как уже почему-то должен писать другую, потом третью, после третьей четвертую…
Пишу непрерывно, как на перекладных, и иначе не могу. Что же тут прекрасного и светлого, я вас спрашиваю? О, что за дикая жизнь! Вот я с вами, я волнуюсь, а между тем каждое мгновение помню, что меня ждет неоконченная повесть. Вижу вот облако, похожее на рояль.
Думаю: надо будет упомянуть где-нибудь в рассказе, что плыло облако, похожее на рояль. Пахнет гелиотропом. Скорее мотаю на ус: приторный запах, вдовий цвет, упомянуть при описании летнего вечера. Ловлю себя и вас на каждой фразе, на каждом слове и спешу скорее запереть все эти фразы и слова в свою литературную кладовую: авось пригодится! Когда кончаю работу, бегу в театр или удить рыбу; тут бы и отдохнуть, забыться, ан — нет, в голове уже ворочается тяжелое чугунное ядро — новый сюжет, и уже тянет к столу, и надо спешить опять писать и писать.
И так всегда, всегда, и нет мне покоя от самого себя, и я чувствую, что съедаю собственную жизнь, что для меда, который я отдаю кому-то в пространство, я обираю пыль с лучших своих цветов, рву самые цветы и топчу их корни. Разве я не сумасшедний? Разве мои близкие и знакомые держат себя со мною, как со здоровым? «Что пописываете? Чем нас подарите?» Одно и то же, одно и то же, и мне кажется, что это внимание знакомых, похвалы, восхищение, — все это обман, меня обманывают, как больного, и я иногда боюсь, что вот-вот подкрадутся ко мне сзади, схватят и повезут, как Поприщина, в сумасшедший дом.
А в те годы, в молодые, лучшие годы, когда я начинал, мое писательство было одним сплошным мучением. Маленький писатель, особенно когда ему не везет, кажется себе неуклюжим, неловким, лишним, нервы у него напряжены, издерганы; неудержимо бродит он около людей, причастных к литературе и к искусству, непризнанный, никем не замечаемый, боясь прямо и смело глядеть в глаза, точно страстный игрок, у которого нет денег. Я не видел своего читателя, но почему-то в моем воображении он представлялся мне недружелюбным, недоверчивым.
Я боялся публики, она была страшна мне, и когда мне приходилось ставить свою новую пьесу, то мне казалось всякий раз, что брюнеты враждебно настроены, а блондины холодно равнодушны. О, как это ужасно! Какое это было мучение!
Нина. Позвольте, но разве вдохновение и самый процесс творчества не дают вам высоких, счастливых минут? Тригорин.
Да. Когда пишу, приятно. И корректуру читать приятно. Но… едва вышло из печати, как я не выношу, и вижу уже, что оно не то, ошибка, что его не следовало бы писать вовсе, и мне досадно, на душе дрянно… А публика читает: «Да, мило, талантливо…
Мило, но далеко до Толстого», или: «Прекрасная вещь, но «Отцы и дети» Тургенева лучше». И так до гробовой доски все будет только мило и талантливо, мило и талантливо — больше ничего, а как умру, знакомые, проходя мимо могилы, будут говорить; «Здесь лежит Тригорин. Хороший был писатель, но он писал хуже Тургенева».
Нина. Простите, я отказываюсь понимать вас. Вы просто избалованы успехом.
Тригорин. Каким успехом? Я никогда не нравился себе. Я не люблю себя как писателя. Хуже всего, что я в каком-то чаду и часто не понимаю, что я пишу…
Я люблю вот эту воду, деревья, небо, я чувствую природу, она возбуждает во мне страсть, непреодолимое желание писать. Но ведь я не пейзажист только, я ведь еще гражданин, я люблю родину, народ, я чувствую, что если я писатель, то я обязан говорить о народе, об его страданиях, об его будущем, говорить о науке, о правах человека и прочее и прочее, и я говорю обо всем, тороплюсь, меня со всех сторон подгоняют, сердятся, я мечусь из стороны в сторону, как лисица, затравленная псами, вижу, что жизнь и наука все уходят вперед и вперед, а я все отстаю и отстаю, как мужик, опоздавший на поезд, и в конце концов чувствую, что я умею писать только пейзаж, а во всем остальном я фальшив, и фальшив до мозга костей. Нина. Вы заработались, и у вас нет времени и охоты сознать свое значение.
Пусть вы недовольны собою, но для других вы велики и прекрасны! Если бы я была таким писателем, как вы, то я отдала бы толпе всю свою жизнь, но сознавала бы, что счастье ее только в том, чтобы возвышаться до меня, и она возила бы меня на колеснице. Тригорин. Ну, на колеснице… Агамемнон я, что ли?
Оба улыбнулись. Нина. За такое счастье, как быть писательницей или артисткой, я перенесла бы нелюбовь близких, нужду, разочарование, я жила бы под крышей и ела бы только ржаной хлеб, страдала бы от недовольства собою, от сознания своих несовершенств, но зато бы уж я потребовала славы… настоящей, шумной славы… Голова кружится… Уф!..
Голос Аркадиной : «Борис Алексеевич!» Тригорин. Меня зовут… Должно быть, укладываться.
А не хочется уезжать. Ишь ведь какая благодать!.. Хорошо! Нина. Видите на том берегу дом и сад?
Тригорин. Да. Нина. Это усадьба моей покойной матери. Я там родилась.
Я всю жизнь провела около этого озера и знаю на нем каждый островок. Тригорин. Хорошо у вас тут!
А это что? Нина. Чайка.
Константин Гаврилыч убил. Тригорин. Красивая птица. Право, не хочется уезжать.
Вот уговорите-ка Ирину Николаевну, чтобы она осталась. Нина. Что это вы пишете?
Тригорин. Так записываю… Сюжет мелькнул…
Сюжет для небольшого рассказа: на берегу озера с детства живет молодая девушка, такая, как вы; любит озеро, как чайка, и счастлива, и свободна, как чайка. Но случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил ее, как вот эту чайку. Пауза.
В окне показывается Аркадина.
Аркадина. Борис Алексеевич, где вы? Тригорин.
Сейчас! Что? Аркадина.
Мы остаемся.
Тригорин уходит в дом.
Нина. . Сон!
З а н а в е с
первая ‹ предыдущая 1 2 3 4 Следующая › Последняя
‹ Антон Павлович Чехов. Три сестры Вверх Высказывания и афоризмы А. П. Чеховa ›
А. П. Чехов Драматургия Русская литература XX века Show full page Страница для печати