За двести верст от Петрограда
Из дневниковых записей
В мае восемьдесят седьмого я гостил в Таллине. Весна запаздывала, деревья только еще покрывались листвой, ветки, словно овеянные зеленой дымкой, покачивались на балтийском ветру. Низко плывущие, постепенно сгущающиеся тучи почти задевали верхушки острых куполов и старинных башен.
Однажды утром, проходя по Пярну Манта, я увидел небольшую афишу, сообщавшую о том, что в ближайшей библиотеке открыта выставка, посвященная Игорю Северянину.
Я сразу вспомнил — ведь всего четыре дня остается до столетия со дня
А позднее, отрезанный от родины, стал гражданином этой маленькой страны, получившей независимость.
Вечером мне предстояло возвращаться в Москву. И я отправился в библиотеку, на обещанную выставку. С трогательной тщательностью местными почитателями поэта были собраны здесь старые
Рукописи, фотографии, письма, отзывы о поэзии Северянина известных мастеров слова.
Возник повод задуматься над его судьбой.
В большом книжном магазине на улице Харью я приобрел изящно оформленный томик юбиляра, только что вышедший в издательстве «Эсти Раамат», содержавший все написанное Северяниным на этой земле в разные годы.
Зарядил дождь, и я поспешил к себе, в гостиницу «Олимпия», на двенадцатый этаж, чтобы углубиться в этот сборник. Многое я знал, многое прочитал впервые, изрядное количество строк помнил наизусть. Но может быть, потому, что за окном простирался Таллин, бережно сохранивший свою первозданность, я по-иному воспринял все строфы, написанные под здешним неярким небом.
И по-новому ощутил перепады этой жизни, первая половина которой прошла бурно, а вторая принесла горькое одиночество.
Уже в начале поэтического пути Северянин объявил себя эго-футуристом, бросив некий вызов будетлянам, тоже не страдавшим скромностью, подчеркнув свою особость, если не самовлюбленность. За сим последовало эпатирующее: «Я гений — Игорь Северянин…»
Это звучало наивно, но для многих и завлекающе. Тем более что дебютант обладал явными признаками дарования. Это отметил Брюсов на страницах «Русской мысли».
А к первому объемному сборнику Северянина «Громокипящий кубок» предисловие написал Сологуб.
Популярность пришла рано. Вечера поэта проходили успешно и были многолюдны. Северянин, видимо, угадал потребность в том, что предлагал читателям и слушателям.
Кстати, вспомним строки другого тогдашнего кумира — Александра Вертинского, выступавшего в костюме Пьеро. «В бананово-лимонном Сингапуре…», «Матросы мне пели про остров, где цветет голубой миндаль… А я пил горькое пиво, улыбаясь глубиной души. Как редко поют красиво в нашей земной глуши!»
Северянин «пел красиво». Он ублажал тех, кому опостылела земная глушь повседневности, кто, пресытясь горьким пивом, предпочел ему в натуре или мысленно «ананасы в шампанском».
Новоявленный эго-футурист покорял разношерстную, но в то же время и цельную публику романтической экзотикой, романсовыми ритмами, словесной бижутерией. Королева, игравшая в башне замка Шопена и отдавшаяся пажу, на фоне моря, «где лазурная пена», неизменно пленяла воображение поклонников и поклонниц Северянина.
В отличие от Брюсова и Сологуба, публично его поощривших, не все мастера стиха принимали творчество удачливого дебютанта. Наиболее агрессивен был Маяковский, адресовавший в своей поэме «Облако в штанах» Северянину прямой и резкий вопрос: «Как вы смеете называться поэтом?..»
Но послушаем самого виновника споров. В стихах, посвященных памяти Блока, он в первых же строках не преминул напомнить:
Мгновенья высокой красы! — Совсем не знакомый, чужой, В одиннадцатом году Прислал мне «Ночные часы». Я надпись его приведу: «Поэту с открытой душой».
Ну что ж, блоковская дарственная надпись, естественно, была воспринята молодым поэтом как царственная. Тут ничего не скажешь. Несколько смущает только та поспешность, с которой, опережая дальнейшие скорбные строки, автор в некрологическом стихотворении озвучивает блоковский автограф.
Что касается отношений Маяковского и Северянина, стоит упомянуть занятный эпизод. В Политехническом в феврале 1918 года выбирали «короля поэтов». Итог был парадоксален.
Представьте себе, Игорь Васильевич опередил Владимира Владимировича, получив «корону». Не знаю, как отнесся Маяковский к своему поражению. Вероятно, его выручило высокое чувство юмора.
Но некоторую уязвленность и справедливое удивление он, вероятно, ощутил.
А Северянин это полушутливое действо принял всерьез. И даже написал «Рескрипт короля»:
В душе — порывистых приветов Неисчислимое число. Я избран королем поэтов, Да будет подданным светло!
Увы, ни «королю», ни его подданным светло не стало. А для Северянина это выступление в Москве оказалось последним…
Эмигрант Северянин продолжал работать, писал свои поэзы и терцины-колибри, переводил Верлена, Бодлера, Мицкевича. Увидели свет в Берлине и Тарту томики его стихов. Удалось опубликовать небольшую антологию эстонской лирики в северянинском переложении.
Но издаваться становилось все труднее, тиражи стали предельно мизерными. А главное, исчезло ощущение своей востребованности, круг читателей резко сузился.
В Эстонии к нему, как старожилу этих мест, относились уважительно и радушно. Однако королю поэтов не хватало прежних аншлагов, модного общения с восторженным залом, тешившим тщеславие.
Северянин полюбил землю, давшую ему приют. Но ему недоставало России, где звание поэт не нуждается в дополнительных титулах, звучит возвышенней и насущней, чем где бы то ни было.
В последние свои годы Игорь Васильевич умолк. На вопросы, почему он перестал писать, ответ был краток: «Не для кого. Читатель стихов вымер».
Листая таллинский сборник в номере «Олимпии», неожиданно для себя я стал читать вслух. Несмотря на то что с годами северянинский стих стал строже, исчезли красивости, ушла в прошлое внешне эффектная игра словами, его строки были рассчитаны не только на читателя, но и на устное звучание. Это относилось даже к ставшему классическим стихотворению «Все они говорят об одном», посвященному Сергею Рахманинову:
Соловьи монастырского сада, Как и все на земле соловьи, Говорят, что одна есть отрада И что эта отрада — в любви…
И цветы монастырского луга С лаской, свойственной только цветам, Говорят, что одна есть заслуга: Прикоснуться к любимым устам.
Монастырского леса озера, Переполненные голубым, Говорят, нет лазурнее взора, Как у тех, кто влюблен и любим.
Достойной чуткой слышимости оказалась и ювелирная ворожба восьмистишия «Мария».
Серебристое имя Мария Окариной звучит под горой, Серебристое имя Мария, Как жемчужин летающих рой.
Серебристое имя Мария Мне бессмертной звездою горит, Серебристое имя Мария Мне висок сединой серебрит.
Слова из давнего северянинского лексикона здесь непостижимым образом вписались в строки, исполненные истинного лиризма.
Попутно возникли в памяти и другие строфы, датированные двадцатым или двадцать первым годом, для Северянина очень неожиданные.
Оказывается, он умел возвышать протестующий голос. Вот строфы из стихотворения, названного без обиняков — «Поэза правительству»:
…Правительство, грозящее цензурой Мыслителю, должно позорно пасть. Так, отчеканив яркий ямб цезурой, Я хлестко отчеканиваю власть.
А общество, смотрящее спокойно На притесненье гениев своих, Вандального правительства достойно И не мечтать ему о днях иных.
В тон этому осуждению и не менее решительные высказывания из «Поэзы моих наблюдений»:
Я наблюдал давным-давно За странным тяготеньем к хамству, Как те, кому судьбой дано Уменье мыслить, льнут к бедламству.
Я наблюдал, как человек Весь стервенеет без закона, Как ловит слабых и калек Пасть легендарного дракона. Стихи, отнюдь не устаревшие.
С самых первых лет эмиграции лирика Есенина отразила его безмерное одиночество, оторванность от всего, к чему он привык смолоду, негромкую, но проникновенную ностальгию.
Зазвучало в памяти стихотворение «Грустный опыт». Его не оказалось в таллинском сборнике, но мне было давно знакомо это горестное признание, датированное тридцать шестым годом:
Я сделал опыт. Он печален. Чужой останется чужим.
Пора домой; залив зеркален, Идет весна к дверям моим.
Еще одна весна. Быть может, Уже последняя. Ну что ж, Она постичь душе поможет, Чем Дом покинутый хорош.
Имея свой, не строй другого, Всегда довольствуйся одним. Чужих освоить бестолково, Чужой останется чужим.
Этому откровению вторили крылатые фразы из более ранних стихов: «Что толку охать и тужить? Россию надо заслужить…», «О России петь, что стремиться в храм…»
…Между тем в сороковом году Северянина начали понемногу печатать на родине А перед самой войной поэт получил разрешение на приезд в Россию.
Но жестокие события, грянувшие вскоре, и тяжкий недуг помешали поэту воспользоваться этой вымечтанной возможностью. В декабре сорок первого он скончался в Таллине.
Половина моего прощального дня в этом городе миновала. Дождь ослабел, и я вышел из гостиницы.
Когда я был на северянинской выставке, мне подробно объяснили, где похоронен Игорь Васильевич. Оказалось, что старое кладбище находится в центре города, неподалеку от «Олимпии».
Я пересек улицу, и вскоре справа открылась аллея, ведущая к скорбным воротам. Под сенью многолетних деревьев, а где и под зонтами, женщины предлагали цветы. Летом, по воскресным дням, таллинские базары поражают красочностью и разнообразием. Но в начале мая, в будничную пору, да еще в ненастье, выбор был не велик. Яркие, но искусственные букеты да фиалки, видимо, привозные, выглядевшие довольно скромно.
Я выбрал их — все-таки живые.
Кладбище, как все в этих местах, было заботливо ухожено. Оно само по себе превратилось в исторический памятник. Тут сохранились давние-предавние надгробья.
Обозначенные на них даты нередко принадлежали девятнадцатому веку. Ревельские моряки и купцы, дворяне и чиновники, ремесленники и протоиереи соседствовали с недавно ушедшими.
Пожилой эстонец, встретившийся мне, охотно уточнил, как пройти к могиле Северянина. Поблизости, слева от центральной дорожки, в чужой ограде, рядом с фамильным захоронением неких Запольских, приютились останки поэта. На поверхности камня — черным по серому — были высечены северянинские строки: «Как хороши, как свежи будут розы, моей страной мне брошенные в гроб».
Говорят, что Запольские — родичи Веры Корренди, последней жены поэта. Как бы там ни было, можно представить себе, что средств на собственный участочек с оградой не нашлось.
Я приоткрыл металлическую калитку и бережно возложил цветы на могилу Игоря Васильевича.
Немного постояв, я поклонился праху короля поэтов и отшельнику из прибрежной Тойвы, снова ощутив позднее одиночество этого человека.
На прощание вспомнилось заключительное двустрочие его стихотворения «В пути», написанного еще в двадцать восьмом году:
И сам себе стихи читая, Версту глотаю за верстой!
Я направился к выходу, сожалея, что времени для поиска роз у меня не было. Оставалось надеяться, что шестнадцатого мая, когда я буду уже в Москве, погода в Таллине выдастся солнечная. И к этой скромной могиле придут добрые люди, русские и эстонцы, принесут, раздобытые в оранжерее, свежие розы и превратят в явь северянинский перифраз из Мятлева.
1997-2001