Муки отступят перед моею гордыней!

Роман тизм – это служение любой прекрасной грезе. А следовательно, и вечная неудовлетворенность реальностью. Вот и Лермонтов видит безнадежность всякого пути, открытого смертному.

Многие романтики противопоставляли расчетливому и холодному “свету” бескорыстную дружбу и верную любовь – у Лермонтова выражения вроде “друзей клевета ядовитая”, “в наш век все чувства лишь на срок” разбросаны там-сям, как нечто само собой разумеющееся.

В знаменитой “Думе” Лермонтов скорбит о бесплодности своего поколения, хотя

“николаевская эпоха” была на редкость плодотворной в духовной жизни России. Путь служения у него так же гибелен, как путь отшельничества: “три пальмы” ропщут, что растут и цветут без пользы, но когда небо дает им возможность послужить людям, от них остается “лишь пепел седой и холодный…”

“Перед опасностью позорно малодушны // И перед властию – презренные рабы” – в этих чеканных строках звучит какая-то высшая правда. Тем не менее в “Княгине Лиговской” говорится как о чем-то общеизвестном: “Печорин в продолжение кампании отличался, как отличается всякий русский офицер, дрался

храбро, как всякий русский солдат”. Что же касается рабства перед властью…

Вольнолюбивому Лермонтову с юности были ясны и ужасы революций: “Настанет год, России черный год, // Когда царей корона упадет”…

Его до конца дней преследовал образ отверженца, мучительно желающего и не умеющего слиться с каким-то “естественным” миром – никому не нужен оторвавшийся от родимой ветки дубовый листок. Но и любовь “естественного” создания быстро становится обузой: невежество и простосердечие так же надоедают, как светское кокетство, признается Печорин.

Кажется, “ничего во всей природе” не встречает у него безоговорочного восхищения, безоговорочной любви. Вернее, нет, как раз природа и дарует ему минутное отдохновение: “Тогда смиряется души моей тревога, // Тогда расходятся морщины на челе”. Но мир людей почти никогда не приносит успокоения, словно душа поэта некогда прикоснулась к какому-то иному, “ангельскому” бытию.

И долго на свете томилась она, Желанием чудным полна; И звуков небес заменить не могли Ей скучные песни земли.

“Когда я был трех лет,- вспоминал Лермонтов,- то была песня, от которой я плакал: ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что, если б услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покойная мать”…

Владимир Соловьев когда-то обвинил Лермонтова в “сверхчеловечестве”: страшная сосредоточенность на своем “я” ; о Боге всегда говорит с какою-то личной обидой; и последний, самый тяжкий грех – гордыня, полное отсутствие раскаяния, в то время как лишь смирение может продвинуть человечество по пути совершенствования.

Так ли это? В своем “святом ремесле” Лермонтов двигался к совершенству со сказочной быстротой – а для этого нужно судить себя очень строго:

В себя ли заглянешь? – там прошлого нет и следа: И радость, и муки, и все там ничтожно.

Правда, эту горечь трудно назвать смирением: она скорее проистекает из непомерно высоких представлений о человеческом предназначении. Так не порождалась ли лермонтовская “с небом гордая вражда” желанием защитить достоинство земной человеческой стойкости, честности, земной человеческой любви?

Что мне сиянье божьей власти И рай святой? Я перенес земные страсти Туда с собой.

Иначе говоря, в основе лермонтовского “сверхчеловечества” лежала, быть может, жажда свободной человечности. Официальная Церковь и расхожая мораль полагают человека слишком алчным, трусливым и злобным существом, чтобы быть пригодным к исполнению долга без верховной направляющей десницы. Но Лермонтов доказал, что можно противостоять соблазнам низости, не прячась в утешительные сказки, не стремясь укрыться в какой-то могущественной партии или анонимной массе и не ожидая ничьих наград. И даже не надеясь на победу – опираясь на одно лишь чувство чести.

Но для этого нужно иметь чрезвычайно высокое мнение о собственной личности!

О вредоносности гордыни можно сказать много обличительных слов. Но не эта ли пресловутая “гордыня” одарила Лермонтова той изумительной стойкостью, с которой он в полном одиночестве без единой жалобы исполнил свой долг поэта, изгнанника, воина? И в этом железном мужестве, свободном от утешительных иллюзий, – еще один урок, преподанный нам Лермонтовым. Кто знает, не вспоминались ли ему слова пламенного Шиллера, которому он подражал в своих ранних драмах: “Муки отступят перед моею гордыней!”

Вполне возможно, что лишь гордость способна в какой-то степени заменить растаявшую веру: не претендуя на сверхчеловечество, человеку сегодня трудно остаться хотя бы просто человеком. Роман тизм в конце концов оказывается не оторванной от жизни мечтательностью, но единственным по-настоящему практичным мироощущением, позволяющим выстоять перед угрозами и соблазнами.

Александр Мотельевич Мелихов, Прозаик; кандидат физико-математических наук. Живет в Санкт-Петербурге.



Революции в понимание блок это.
Сейчас вы читаете: Муки отступят перед моею гордыней!