Чеховская реникса
Набоков не принимал «доктора Чехова» и «доктора Фрейда». Чехов, в его представлении, — мещанин. Мне представляется, что стиль Набокова, с его пышно расцвеченными метафорами, рядом с изысканным аристократизмом чеховского стиля может показаться мещанской красивостью.
Набоков отыскал у всех русских классиков ошибки в речи. Чехов, напротив, считал, что только его предшественники, дворяне, знали русский язык. Эталон языка для него — лермонтовская » Тамань». Мощь толстовской речи казалась ему чем-то недостижимым.
В ней действительно
Что до Фрейда, то Чехову он — прямая противоположность. Фрейд, как справедливо считала Ахматова, сумел всем высоким устремлениям дать низменные обоснования. По Чехову, высокие устремления рождены направленностью к вечным законам правды и красоты.
Зло — служение низменным инстинктам. Обыватель не может воспринимать то, что
Когда хмурые люди ведут за столом разговор, то он недалеко отклоняется от того, что на столе.
В микрокосмосе каждого большого художника свое представление об источнике зла. Толстому кажется, что в историю надо огненными буквами вписать не битвы Наполеонов, не деяния царей, а трагедию неведомого певца, которому «лучшие» люди человечества не заплатили за его пение . Такой же всечеловеческой трагедией видится ему то, что барыня надевает на бал платье, стоимость которого равна годовому труду крестьянина. Герой Достоевского падает в припадке безумия оттого, что на земле плачут невинные деточки, страдающие за грехи отцов.
У Островского живая душа задыхается среди всеобщего ханжества. Странным может показаться чеховское представление о зле. «Не могу заглядывать в окна: вид семьи, собравшейся вокруг обеда, вызывает у меня ужас». Чем его ранит этот вид?
Что дурного совершили эти люди?
Зло, по Чехову, концентрируется не в злодее, не в зловещем фатуме греческих трагедий, а незримо растворено в унылой повседневности. Собственно его и злом часто не назовешь. Какое зло, если женщина в «Учителе словесности» оставляет молочко, чтобы была сметана.
Никак не злодей человек, решивший насадить крыжовник на даче. И что дурного, если сотрапезнику Гурова из «Дамы с собачкой» не нравится «осетрина с душком»?
Так и кажется, что этот тихий и трезвый Художник готов возопить с романтиком Гейне:
Нет, лучше дерзостный порок, Разбой, насилие, грабеж, Чем счетоводная мораль И добродетель сытых рож.
Чехов завидовал Шекспиру, у которого Ричард, хотя и злодей, «но какой злодей! Король злодеев!» Ассоциации с яркими шекспировскими героями вспыхивают у Чехова на каждом шагу. Во время пожара Наташа в «Трех сестрах» проходит со свечой через сцену, «как будто она подожгла». Так проходила по сцене Леди Макбет. Но Леди Макбет проходила с окровавленным ножом, которым сметала своих соперников.
А чеховская героиня вытесняет сестер из их дома миленьким младенчиком Бобиком. Мать и сын в «Чайке» разговаривают диалогами из «Гамлета», но это лишь подчеркивает несоизмеримость шекспировских героев с героями Чехова.
Были когда-то сказочные Гераклы или, что еще мучительней сознавать, были реальные Пушкин, Гоголь, были великие путешественники, ученые. У него же «Иван Иванович Иванов… Понимаете?
Ивановых тысячи».
Герой повести «Три года» страдает оттого, что в городке, где он живет, не родилось ни одного талантливого человека. Квинтэссенцию изложенных выше мыслей можно выразить стихами Саши Черного.
Хорошо при свете лампы Книжки милые читать, Пересматривать эстампы И по клавишам бренчать, — Щекоча мозги и чувства Обаяньем красоты, Лить душистый мед искусства В бездну русской пустоты… ……………………….. В книгах гений Соловьевых, Гейне, Гете, и Золя, А вокруг от Ивановых Содрогается земля.
Земля не содрогается. Содрогается сердце поэта. Чехов был любимым писателем Саши Черного. Памяти Чехова он посвятил стихотворение «Простые слова».
Чеховское слово представляется поэту судом высшей инстанции. Тревожно-мудрый Чехов «с каждым днем нам ближе». Его слово судит «оскорбивших землю и Отца». Проклятый круг, в котором замкнута жизнь, по словам Саши Черного, «с каждым днем все уже».
Может быть, этот круг и есть то, что мы назвали чеховским словом «РЕНИКСА».
У нас нет покушений на то, чтобы этот термин вошел в обиход литературоведов, но в чеховеденье он имеет свой сектор и может выразить своеобразие чеховской поэтики. Слово «реникса» родилось в чеховской пьесе как забавный анекдот. Учитель написал отзыв на сочинение гимназиста: чепуха. Замордованный латынью юноша прочитал отзыв «по латыни»: renixa.
Реникса — парадокс. Но термин «парадокс» расширит и сведет на нет конкретный смысл этого приема. Это чепуха в квадрате.
Обратившись в рениксу, чепуха теряет всякую связь с окружающим ее текстом.
Дядя Ваня только что выстрелил в человека. Потом они договорились, что все будет по-прежнему. Все чувствуют неловкость и напряженность ситуации.
И вдруг Дядя Ваня говорит, что «в Африке жарко». Африканская жара существует вне контекста. Перед этой репликой и после нее — пауза.
Реникса формирует фигуру умолчания.
Среди тишины в «Вишневом саде» раздается звук лопнувшей струны . Фирс бормочет: «Перед несчастьем то же было…» «Перед каким несчастьем? — Перед волей». Наступает пауза.
Текст ничего не говорит о том, что воля — мечта многих столетий, что раб не рад воле, за которую боролись столько людей… Мы все находимся в роли того гимназиста, что хотел разгадать секрет рениксы.
Реникса — формула разночтения, разномыслия. Одни и те же события, одни и те же слова люди понимают по-своему. Реникса — стена, которая мешает героям услышать друг друга.
Кто-то сказал о чеховских пьесах, что в них диалоги глухих. Диалог глухих властвует и в чеховской прозе.
Гурову надо поделиться тем, что его посетила великая, невиданная любовь. В ответ он слышит: «Давеча вы были правы: осетрина-то с душком!» Человек хотел услышать что-нибудь о счастье, о свете, который посетил его, а ему в лицо тычут тухлой рыбиной. Так недобрая хозяйка сует рыбину в лицо Ваньке Жукову, которому так хочется сочувствия.
Ситуация грустная, а реникса, как ей положено, смешная: у рыбы — морда, у Ваньки — харя. Вот хозяйка и «стала ейной мордой меня в харю тыкать».
Рениксу «тычут в харю» и извозчику Ионе . Иона тоже ищет сочувствия . Но сколько бы раз он ни заговаривал о своей беде, в ответ звучит нечто нелепое и бездушное: «Старая холера, слышишь? Ведь шею накостыляю!»
Собеседники Ионы и мучители Ваньки Жукова — грубые люди. Но вот героиня «Трех сестер» Ирина — тонкий, просвещенный человек. К ней обращается женщина, у которой умер сын.
Оглушенная горем мать не может вспомнить нужного адреса. «И я ей нагрубила», — рассказывает Ирина.
Доктор Чебутыкин, любящий всех трех сестер, в ответ на их слова о том, как трудно понять смысл существования, отвечает подлинно непереводимой рениксой : «Та-ра-ра-бумбия. Cижу на тумбе я».
Герои Чехова — строители Вавилонской башни. Они ничего не могут выстроить, ибо говорят на разных языках. И любая чепуха или, напротив, нечто важное для одного из них для другого звучит как таинственная реникса.
Реникса может быть не только репликой, но и сюжетом целого рассказа. Так происходит в рассказе «Тоска». Человек не нашел собеседника среди существ, владеющих речью, и исповедуется бессловесной твари.
Нелепо и печально.
Реникса — это и сама манера чеховского письма. Она может быть совсем не смешной и не печальной, но построена по той же схеме. Таков метод автора и его героя писателя Тригорина. Предлагая вместо картины лунной ночи написать, что в траве блеснуло стеклышко, Чехов подменяет картину совсем не похожей на нее деталью. Образ, по словам Хемингуэя, есть айсберг, у которого значительная часть сокрыта в глубине.
В чеховской поэтике этот прием доведен до крайности. От айсберга нам остается одна реникса. Мы слышим «та-ра-ра-бумбия», «Африка».
Айсберг должны выстроить сами.
Вера Иосифовна объясняет, что не печатает свои романы потому, что материально обеспечена. Реплика брошена мимоходом, никак не акцентируется. Но читатель должен споткнуться об эту рениксу и задуматься: по словам Веры Иосифовны выходит, что за все тысячелетия культуры именно в ней явлен единственный свободный художник, ибо все эти Гомеры, Данте и Пушкины были рабами денег.
Столь же значительна в рассказе реплика «пахло жареным луком», которая в повести никак не обособлена от описания музыки и чтения. Реникса превращает аромат лука и наслаждение искусством в явления одного порядка.
Реникса может не только достраивать скрытую часть образа, но и превращать образ в ничто, в фантом. Таков образ Москвы в «Трех сестрах». Реникса здесь не реплика, а ситуация — бесконфликтное соединение несовместимых слов. Не пересекаясь, не вступая в спор, звучат противоположные монологи.
Сестры говорят о том, как ужасна провинция, и видят в Москве символ свободы, возможность осмысленной, одухотворенной жизни. Полковник Вершинин говорит, как ужасно в городе и как отрадно сердцу в тишине, на лоне природы. Здесь, в заветной глуши, он обрел любовь и смысл жизни.
Время от времени о Москве говорит сторож Ферапонт. Его изречения абсурдны. Они — ничего не значащая чепуха.
То он сообщит, что поперек Москвы протянут канат, то — что один купец в Москве съел сорок блинов и умер, то — что в Москве или в Петербурге был мороз двести градусов и уйма людей померзла.
Все три потока текут параллельно. Москва дурная, Москва прекрасная, Москва — нелепый балаган. Для зрителя же Москва превращается в мираж, который существует лишь в воображении героев.
В «Вишневом саде» Симеонов-Пищик сообщает, что надо прыгать с крыш или что Ницше рекомендовал делать фальшивые бумажки. Такие реплики, вклиниваясь в повествование, превращают трагедию в водевиль, и можно догадаться, почему Чехов уверял Станиславского, что писал комедию. Тем более что в пьесе присутствуют водевильные буффоны: Шарлотта, Симеонов-Пищик, Епиходов. С ними конкурируют и главные герои.
Трофимов отправляется к Новой Жизни в старых калошах. Фирс жив, потому что всю жизнь принимает сургуч. Гаев то произносит буффонадную речь в честь шкафа, то вставляет в речь лишенные смысла биллиардные термины , то опять надевает «не те брючки». Раневская кричит «ура!» в честь ярославской бабушки, хотя «денег хватит ненадолго», и отправляется в Париж к обворовавшему ее любовнику. Воистину водевиль.
Но в известном смысле в споре был прав и Станиславский, видевший в пьесе трагедию.
Пушкин утверждал, что гений нередко простодушен. Очевидно, таким был Чехов. Станиславский заметил странность Чехова: он часто смеялся, когда на сцене происходила вовсе не смешная ситуация.
Так же вели себя в театре простые крестьяне. Станиславскому причину смеха они объяснили просто: «Как это похоже!»
Через призму рениксы жизнь предстает трагикомичной. В нашу речь вошли в роли поговорок чеховские фразы типа «на деревню дедушке». Они однозначно говорят только об абсурдности действия. А ведь в рассказе «Ванька» этот адрес говорит нам, что никто не услышит голос погибающего ребенка.
Так же «забавно» и с таким же подтекстом звучит реникса «вчерась была мне выволочка».
Рениксы разнообразны. Когда Симеонов-Пищик уверяет, что произошел от лошади, или когда чеховский помещик отрицает жизнь на луне, так как в этом случае на нас бы сыпались помои, мы смеемся беззаботно. Но когда профессор в «Скучной истории» говорит девушке, ожидающей от него спасительного слова: «Давай, Катя, завтракать», — нам ничуть не смешно.
С годами чеховские парадоксы мрачнеют. Умирающих солдат берут на корабль не для того, чтобы спасти, а чтобы сбросить на корм акулам. Чехов не был зачинателем театра абсурда. Его пьесы и рассказы представляют жизнь как театр абсурда.
В последнем действии «Чайки» на сцене символически маячит ободранный скелет построенного когда-то балагана.
Лучи заката, краски океана, музыка сфер говорят человеку о жизни вечной, о священной гармонии, но люди копошатся в своих мелочах и строят свои нелепые балаганы. Не видя, что имя их трудов — чепуха, они читают — реникса, тщетно пытаясь ее разгадать. Рениксы, как стены, наглухо отделяют человека от человека, народ от народа.
Доктор Чехов говорил, что надо стучать и стучать у каждой двери, напоминая о горестях ближних, о звуках небесной гармонии. Но пока слух перекрыт, так трудно человеку услышать зовущие звуки или принять весть от тех, кто их слышит.
И если Чехов задумывался над тем, зачем нужен Шекспир, если люди после него не стали лучше, то он не мог не думать о том, нужен ли Чехов. Потому так печально поет скрипка Ротшильда, потому так трудно у Чехова отличить комедию от трагедии.