Литературные издания произведений Чехова
Шесть томов писем Чехова, изданных впервые его сестрой Марией Павловной в 1912- 1916 годах, вошли в собрание его сочинений как неотъемлемая часть его литературного наследия. «Письма восхитительны… они драгоценный материал для биографии, для характеристики Антона Павловича, для создания портрета его». Таково мнение Ивана Бунина. Для других писателей, современников Чехова, Антон Павлович воскресает в своих письмах.
Они отраягают пе только литературную жизнь конца девятнадцатого и начала двадцатого века, они отражают жизнь, время, они
Эпистолярное наследие даже больших, прославленных писателей не всегда равноценно. Но письма Чехова читаешь с тем же наслаждением, с которым перечитываешь иные, особенно полюбившиеся его рассказы. Они замечательны и тем, что отражают рост писателя, накопление духовных богатств и самовоспитание. От года к году менялся характер этого удивительного человека.
Даже в его ранних письмах наряду с мыслями семнадцатилетнего грубоватого юноши-провинциала мы находим не по
Он всегда старался быть сдержанным, не обижать людей, но иногда сила воли изменяла ему и он писал жесткую правду даже о тех, к кому относился добродушно, и тогда он мог назвать «крысой» молодую писательницу, хитрившую с ним, или «халдой» — ее подругу, которая ему даже правилась. В письмах Чехова почти всегда отражаются события, которые занимали общество его времени, видно сочувствие обиженным, угнетенным, забота о них, есть зоркое предвидение будущего.
В воспоминаниях лечившего Чехова доктора Альтшулера обращает на себя внимание одно обстоятельство, кстати сказать — замеченное не им одним. Письма Чехова, умные, блестящие по стилю, охватывающие разнообразные проблемы, резко меняются, когда он пишет жене. Впрочем, даже в этих письмах, там, где Чехов пишет о театре, появляется то проникновенное, глубоко «чеховское», что особенно дорого в его драгоценном эпистолярном наследии.
Чем глубже вчитываешься в мемуары о последнем периоде жизни Чехова , тем больше убеждаешься в том, как горестно и печально сложились последние годы его жизни. Ценность мемуаров Александра Николаевича Сереброва подкупает именно тем, что он писал грустпую правду, без тени сентиментальности и умиления. Не могу пе вспомнить тот вечер, когда Александр Николаевич читал нам впервые свои мемуары о встречах с Чеховым в уральских владениях Саввы Морозова и в Москве.
Там был эпизод, который впоследствии не вошел в книгу Сереброва.
В опубликованных им мемуарах есть, разумеется, новогодний бал в Художественном театре; па нем присутствуют Чехов и Горький, устроившись где-то в уголке, они наблюдают бал, эту пеструю, вертящуюся карусель танцующих, беседуют, кашляя от запахов вина, табака, духов, которыми все пропитано в зале, где танцуют. Но вот что было дальше у Тихонова: вальс на мгновение оборвался, и к столу подбежала раскрасневшаяся, красивая, веселая Ольга Леонардовна Книппер, наклонилась к Чехову, поправила ему галстук и, ласково потрепав его волосы, умчалась… Танцы продолжались. Чехов так и остался сидеть неподвижно, с печальным, остановившимся взглядом и выступившими на лбу каплями пота, с болезненным румянцем на впалых щеках. Горький, отвернувшись, в сознании бессилия, сквозь Зубы горестно пробормотал: — В морду кому дать, что ли…
Эх — Именно в сознании бессилия. Не было виноватых в той трагедии, которая происходила у него на глазах, молодая, красивая женщина не была повинна в том, что ей хотелось жить, веселиться, очаровывать. Кто был виноват в том, что так быстро прогрессировала болезнь писателя, что ему осталось недолго жить?
И что мог сделать Горький, он сидел рядом с человеком, которого любил и талант которого ценил, сидел, глотая слезы и стараясь подавить в себе чувство безнадежности, то самое чувство, какое он подметил в Чехове в последние годы жизни.
Так кончались воспоминания Тихонова-Сереброва в своем первом варианте.
Однажды Чехов сердито заметил: «О Толстом пишут, как старухи о юродивом, всякий елейный вздор». И о Чехове, как мы знаем, написано немало елейного вздора; называли его даже «мягким, добрым, терпимым, быть может слишком терпимым человеком». Но есть ли у кого-нибудь из русских писателей, кроме Щедрина, более прямое и резкое обличение русского интеллигента восьмидесятых годов, чем высказанное в нескольких строках чеховского письма, бичующего «сволочный дух, который живет в мелком измошенничавшемся душевно русском интеллигенте»?!
Как презирал Чехов тех литераторов, которые «бездарны и сунулись в литературу только потому, что литература представляет собой широкое поприще для подхалимства, легкого заработка и лени»!
Горький подметил в отношении Чехова к людям «чувство какой-то безнадежности, близкое к холодному, тихому отчаянью». Даже Соммерсет Моэм угадал в произведениях Чехова «непрестанное мучительное раздражение», которое вызывали в нем жестокая действительность и самодовольство людей, достигших благополучия. В то же время Чехов не терпел дешевого либерализма, пафоса, красивых слов, юбилейного празднословия.
Известно его чрезвычайно резкое письмо Лаврову, где человек, не имеющий принципов, поставлен наряду с прохвостом. Известно его Замечание, относящееся к богатому москвичу, который «тратит сотни и тысячи на то, чтоб из меньшей братии создать побольше проституток, рабов, сифилитиков, алкоголиков,- пусть же дает он хотя гривенники для лечения и облегчепия невыносимых страданий этой обобранной и развращенной им братии».
Мог ли так говорить «мягкий, терпимый, может быть слишком терпимый человек»? Сколько справедливого и благородного негодования в этих словах Чехова! Разумеется, следует вспомнить и разрыв его с «Новым временем» в 1891 году, с Сувориным, которому он не мог простить травли Дрейфуса «Новым временем».
А его отказ от звания академика после того, как, в угоду царю, отменили избрание Горького в Академию…
В рассказе «Дом с мезонином» Чехов говорил прямо и резко о самоутешительных мелких делах либеральных девиц и их заботе о «святом нашем страдальце народе». Но успокоиться на отрицании «мелких дел» Чехов не мог, всеми знаниями, опытом он стремился помогать народу, скромно, самоотверженно, незаметно для других он лечил больных, ездил на холеру и голод, видел и описал сахалинскую каторгу. Даже закоренелые преступники, убийцы относились доверчиво к Антону Павловичу, называли его «душевным человеком», об Этом свидетельствует А. С. Фельдман, встречавшийся с ним на Сахалине.
Разумеется, ему было невыносимо тяжко присутствовать при телесных наказаниях, это стоило ему мучительного напряжения воли. Но он, видимо, рассуждал так: раз подобное зверское наказание существует, то отворачиваться от этого факта нельзя, каждый честный человек должен нести на себе ответственность за существование сахалинского ада. Как писатель, как человек он считал своим долгом увидеть эти ужасы, чтобы потом тем сильнее выразить протест против каторжного режима.