Кривизна зазеркалья
В одном из современных московских гипермаркетов попалось мне редкое даже по нынешнему книжному изобилию издание — «А. С. Пушкин. Критика.
Публицистика. Дневники». Купил, разумеется, и покуда ехал из центра до окраины, ни на минуту не мог оторваться от занимательных, остроумно-изящных и вместе с тем серьезных и глубоких заметок о творчестве Ломоносова, Крылова, Карамзина, Грибоедова, Гоголя, Вяземского.
Но особенно сильное, я сказал бы даже — ошеломляющее впечатление произвела на меня статья об Александре Николаевиче Радищеве.
Давным-давно, когда я был еще пацаном, преподаватель велел нам, то есть выпускному классу средней школы, готовиться к письменной работе по книге Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву».
В учебнике об авторе было сказано, что он является основоположником русской революционной мысли, что в своих философских, публицистических и художественных сочинениях бесстрашно обличал самодержавие, крепостничество, чиновничество, Церковь и что за это Екатерина II назвала его бунтовщиком похлеще Пугачева и сослала в Сибирь на каторгу. Отбыв срок, он, однако же, не смирился и после угроз новых репрессий
И все-таки, несмотря на такую вот трагико-подвижническую биографию автора, я, признаюсь, читал «Путешествие…» с большой неохотой. В первые послевоенные годы, не знаю кого как, а меня привлекала литература иного толка: например, «Молодая гвардия» Фадеева, «Дни и ночи» Симонова, «Василий Теркин» Твардовского, «В окопах Сталинграда» Некрасова, «Звезда» Казакевича…
Книгу Радищева еле-еле дочитал до конца. В годы отрочества ждешь и надеешься на что-то светлое, героическое, оптимистичное. А тут сплошная черная тоска.
Куда ни глянь, везде и повсюду простые люди живут в ужасающей нищете, грязи, темные, бесправные, подвержены унижению, нечеловеческим издевательствам, болезням…
И все это написано допотопным, вычурным языком. Но если еще как-то можно было примириться с обветшалой и тяжелой лексикой — вся допушкинская русская словесность была в сущности архаична, — то невозможно понять, как же все-таки такому несчастному, обездоленному и забитому народу удалось выкарабкаться из-под монгольского ига, завоевать Астраханское и Казанское ханства, покорить Сибирь, изгнать польско-литовских интервентов, разгромить шведов, пруссаков, отвоевать Кавказ, Крым, Кубань, сокрушить доселе «непобедимую двунадесятиязычную армию» Наполеона, выпестовать мудрых государственных деятелей, гениальных полководцев, архитекторов, ученых, художников, писателей, построить прекрасные храмы, дворцы, сделать выдающиеся научные открытия и создать великое искусство и литературу?..
Такие вот крамольные мысли роились во мне после прочтения «Путешествия из Петербурга в Москву». И, может быть, не так запальчиво и резко, но по смыслу приблизительно то же самое я написал в своем тогдашнем сочинении.
Через неделю, возвращая письменные работы, преподаватель сказал, глянув в мою сторону:
— Подойдешь, Михаил, ко мне на перемене.
Учителя нашего звали Валерьяном Ивановичем Ляховым. Он воевал, вернулся с фронта после ранения и испытывал, по-видимому, материальные затруднения, потому что продолжал ходить в офицерском кителе, галифе и всегда начищенных до блеска крепких трофейных яловых сапогах. Он был высок, худ, нестрог.
Никого не одергивал за подсказку. И еще он никогда не ставил оценки ниже «четверки». А если ответ был уж совсем никудышен, сажал на место со словами: «Отставить.
Доложишь в следующий раз».
…Прозвенел звонок, и мы остались с Валерьяном Ивановичем наедине, тет-а-тет.
— Кто-нибудь, исключая меня, — спросил, — читал это твое сочинение?
— Нет.
Он продолжал пристально, неподвижным взором смотреть мне в глаза.
— Никто, Валерьян Иванович. Клянусь вам! — повторил я.
— Что же ты в свои шестнадцать-семнадцать лет не знаешь, что писать о первом русском революционере такую ересь не просто неприлично — смертельно опасно? — сказал он.
Раскрыл плоский желтый дюралюминиевый портсигар. Достал из него беломорину. Тонкими вздрагивающими пальцами размял табачную гильзу.
Но тут же вспомнив, наверно, что мы не в прокуренной насквозь учительской, сунул папиросу в карман. Отодвинул на край стола мою тетрадь, тоном приказа произнес:
— Сжечь! И пепел развеять по ветру. Ты меня понял?
— Понял, — покорно согласился я.
Обычно приветливое, открытое и улыбчивое лицо его было во время этого разговора тревожно-замкнутым и хмурым.
Глубоко вздохнул.
Тяжело поднялся.
И медленно вышел из класса.
Грустный и, безусловно, чреватый нешуточными последствиями не только для меня случай этот живо припомнился мне после прочтения статьи Пушкина о Радищеве.
Вот что было написано там.
Цитирую:
«…»Путешествие из Петербурга в Москву» очень посредственное произведение, не говоря даже о варварском слоге. Сетования на несчастное состояние народа, на насилие вельмож и проч. преувеличены и пошлы. Я мог бы подтвердить суждение свое множеством выписок.
Но читателю стоит раскрыть его книгу, чтобы удостовериться в истинности мною сказанного.
Все как будто отражено в кривом зеркале… Радищев старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием, но не лучше ли было бы указать на благо, которое она в состоянии сотворить, ибо нет убедительности в поношениях и нет истины, где нет любви…
Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? О его смелости и смышлености и говорить нечего. Переимчивость его известна, проворство и ловкость удивительны.
В России редко встретишь человека, который не имел бы своего жилища… Иметь корову в Европе есть знак роскоши, у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности. Наш крестьянин опрятен по привычке и по правилу…
Конечно, должны еще произойти великие перемены, но не должно торопить времени. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…»
Прочел — и подумал: как жаль, что Валерьяна Ивановича Ляхова нет в живых. Я обязательно напросился бы к нему в гости. Хорошо посидели бы. Почитали бы вместе Пушкина. Потолковали.
Он был учителем Божьей милостью: новатором, психологом, мудрецом. И у него было золотое сердце.