Печорин и Грушницкий — типические образы
Печорин и Грушницкий — типические образы, ставшие определением того ряда явлений, который Лермонтов наметил в свой «Думе»: .
Грушницкий типичнее Печорина и больше годится в «герои нашего времени»; в Печорине еще слишком много автопортретности. Лермонтов сделал его одиноким, наделил его своей сильной волей, неустанной тревогой духа, анализирующим разумом, беспощадной искренностью в отношении к себе, знанием людей, способностью нежно любить, глубоко чувствовать природу, делать его одиноким — словом, подчеркивает, как можно
Его, и за одно с ним все «водяное» общество, Лермонтов не пощадил, и получилась широкая и правдивая картина жизни определенного круга.
Картина выходит особенно яркой благодаря архитектонике романа: Максим Максимович нарисован раньше, и когда потом проходят действующие лица из «дневника Печорина», то им все время противостоит его великолепная фигура во всей своей чистоте, неосознанном героизме и смиренномудрии — с теми чертами, которые нашли
Оттого и возможны были частые перебои, отзвучия прежних тяжелых переживаний.
В таких стихотворениях, как: «Гляжу на будущность с боязнью», «И скучно и грустно», «Благодарность», «Дубовый листок оторвался от ветки родимой», тоска опять обостряется до прежней нестерпимой боли, и снова рыдает в них безнадежность крайнего абсолютного отрицания всякого смысла жизни. «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманием вокруг — такая пустая и глупая шутка»: вот основной мотив всех этих элегий. Старая болезнь духа сказывается также в том, что он вновь возвращается к «Демону», пишет свой последний, пятый очерк, в котором опять ставит с прежней остротой прежнюю проблему о назначении жизни, об отношении человека к Богу, земли к небу. Здесь Лермонтов уже окончательно сливается со своим демоном, сделав его похожим «на вечер ясный: ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет».
Следы тяжелых настроений имеются и в «Сказке для детей», и в «Беглеце», и в прекрасном по своей безыскусственности «Валерике», рисующем картины военной походной жизни, и в пророческом «Сне», в котором он предугадал свой преждевременный конец.
И все-таки это не более, как отзвучия, еще резче подчеркивающие основную тенденцию его творчества второго периода. Его время не могло дать ему ту арену для действия, в которой так нуждался его активный волевой характер. В этом смысле Лермонтов, безусловно, наполовину «герой безвременья». Он умер, не успев окончательно примириться с жизнью, и следовавшие за ним поколения его всегда воспринимали как бунтаря Прометея, восставшего на самого Бога, как трагическую жертву внутренних противоречий, как воплощение вечно печального духа отрицания и сомнения. Полны поэтому глубокого смысла те слова, в которых Белинский, сопоставляя Лермонтова с Пушкиным, резко подчеркивает их полярность: «Нет двух поэтов, — говорит он, — столь существенно различных, как Пушкин и Лермонтов.
Пафос Пушкина заключается в сфере самого искусства, как искусства, пафос поэзии Лермонтова заключается в нравственных вопросах о судьбе и правах человеческой личности. Пушкин лелеял всякое чувство, и ему любо было в теплой стороне предания; встречи с демоном нарушали гармонию духа его, и он содрогался этих встреч; поэзия Лермонтова растет на почве беспощадного разума и гордо отрицает предание. Демон не пугал Лермонтова: он был его певцом». «Гордая вражда с небом, презрение рока и предчувствие его неизбежности» — вот что характерно для его поэзии.
Это — самые верные слова из всех, которые когда-либо были сказаны про историческое значение Лермонтова; они указывают на ту внутреннюю интимную связь, которая существует между творчеством Лермонтова и всей последующей русской художественной мыслью, главным образом в лице Достоевского, Толстого и их школ. Эта связь — не столько в сюжетах, в отдельных частных идеях, сколько в основных тонах настроений, в мироощущении. Пушкинская ясность гармонии, светлая уравновешенность оставалась лишь в идеале; к ней стремились, но никогда ее не испытывали; преобладала именно лермонтовская тревога духа, его мучительная борьба с самим собою, его трагическое ощущение неодолимости внутренних противоречий, и на почве всего этого — отстаиванье прав человеческой личности, доходящее до гордой вражды с небом, до богоотступничества.