Водевиль в творчестве Гоголя и Пушкина


“Я ведь тоже разные водевильчики”,- не преминет проронить Хлестаков. В изображении Хлестакова все как-то попроще, как-то нагляднее, чем у Пушкина: не “французской кухни лучший цвет”, а суп из Парижа; не изысканные “панталоны”, а прозаические “штаны”. Вместо “очаровательных актрис” – “хорошенькие актрисы”, вместо “комедий роя” – “разные водевильчики”. Но суть неизменна: Пушкин, называемый прямо или скрытый под сетью упрощенных, чуть-чуть видоизмененных цитат, присутствует всюду. Мы имеем дело, так сказать, с “плагиатом” у Пушкина; впрочем же, тут и бунт какой-то против него. Пушкин уверяет, что между ним и Онегиным сложились короткие отношения: “Онегин, добрый мой приятель. Пою приятеля младого.” В упрощенной манере Хлестакова можно было бы сказать: Пушкин “на дружеской ноге” со своим героем. В “Евгении Онегине” создана иллюзия свободы, независимости героя от автора: оба они по-приятельски равноправны. А на самом-то деле Пушкин и никто иной распоряжается жизнью Онегина, очерчивает его характер, следит за ним, вразумляет его.
Связь поэта и героя необратима: изображающий повелевает изображаемым. У Гоголя же происходит обратное: герой (Хлестаков) “на дружеской ноге” с Пушкиным (который только “немного” не его создатель]). Но бывало же у Гоголя так, что изображаемый на изображающего


восставал: “Теперь-то я вымещу на тебе, голубчик, все твои малевания и небылицы, возводимые на чертей”,- “засмеялся от радости” черт в повести “Ночь перед рождеством”. Он попытался перебороть художника, сельского кузнеца: не рисуй, мол, меня в неприглядном виде, не выставляй напоказ! Он был обижен. Он, так сказать, требовал объективности. Равенства. “Я не посмотрю ни на кого. я говорю всем: я сам себя знаю, сам”,- грозно скажет и Хлестаков, будто силясь освободиться от бремени чужой, пусть даже и приятельской воли и выйти за рамки очерченного поэтом портрета. А если бы и Онегин пожелал рассказать о себе сам, своими словами? И раз уж говорится о приятельских отношениях, пусть не только Пушкин о нем рассказывает, но и он расскажет о Пушкине!
И соседи-помещики, и Пушкин твердят об Онегине: “Опаснейший чуда к. Чудак печальный и опасный.” “Большой оригинал”,- раздается в ответ. И уже не Пушкин описывает труды и трапезы своего приятеля, чудака, а сам суровый приятель порывается описать труды и трапезы Пушкина, оригинала. В ранней редакции было: “А как странно сочиняет Пушкин. Вообразите себе: перед ним стоит в стакане ром, рублей по сту бутылка, какова при дворе даже нет,- и потом как начнет писать, так перо только: тр.тр.тр. Недавно он такую написал пиэсу: Лекарство от холеры, что просто волосы дыбом становятся. У нас один чиновник с ума сошел, когда прочитал. Того же самого дня приехала за ним кибитка и взяли его в больницу”.
– Акакий Акакиевич Башмачкин был не в силах “переменить кое-где глаголы из первого лица в третье”, это было слишком уж сложно. Хлестаков смело “переменяет кое-где глаголы” (и местоимения тоже) из третьего лица в первое: там, где у Пушкина “он”, “Евгений”, появляется “я”, “Иван Александрович”. Переменяя местоимения и глаголы, он рассказывает, и рассказывает не то об Онегине, не то о себе. В поле зрения Хлестакова – аристократическая атмосфера, всегда Онегина окружавшая, а в конце романа окружающая и Татьяну.
– Сквозь тесный ряд аристократов,
– Военных франтов, дипломатов
– скользит, по словам Пушкина, его муза.
– Тут был посланник, говоривший
– О государственных делах.
– “Скажи мне, князь, не знаешь ты,
– Кто там в малиновом берете
– С послом испанским говорит?”
Спрашивает Онегин, скрывая волнение под неизменным холодом интонаций. Может ли Хлестаков остаться вне общества столь изысканного, прямо-таки чарующего? Не может! Он ломится в это общество, карабкается на самую верхушку его; и, соединяя начало пушкинского романа с концом, он создает несусветный монтаж. Он видит себя не только Онегиным развлекающимся, но и Онегиным спящим.
– Проснулся он; ему приносят
– Письмо: князь N покорно просит
– Его на вечер.
– это в конце романа.
– А в начале:
– Бывало, он еще в постеле:
– К нем у записочки несут.
Быт Хлестакова – кривозеркальное отражение быта Онегина. Хлестаков грандиозен. Словно бы поглядев на какой-то изящный рисунок пером, он хватает малярную кисть, макает ее в ведерко и отважно малюет на стенах то, что он подсмотрел на рисунке: натюрморты с арбузом и супом, огромные, по-лубочному упрощенные портреты князей и графов, миловидные лица актрис. Быт повторен точно, но он и до неузнаваемости деформирован, этот изысканный онегинский быт. А любовь? Долго, трудно, мучительно шел Онегин к нахлынувшей на него любви. И наконец Онегин на коленях перед Татьяной: “К ее ногам упал Евгений”. Что отвечает Татьяна?
– “Довольно; встаньте. Я должна
– Вам объясниться откровенно”,-
– царственно произносит она.
Хлестаков и в любви не может отстать от Онегина. Но он-то приходит на все готовое. Минуя все ошибки и душевные боренья Онегина, он поспешает прямехонько к заключительной сцене романа. Он “бросается на колени”. В ответ ему: “Как, вы на коленях? Ах, встаньте, встаньте! здесь пол совсем нечист”. Не молоденькая княгиня произносит сие – почтенная городничиха, которую соблазняет Хлестаков, “коварный искуситель”, превзошедший Онегина и в коварстве.
– “Но я другому отдана;
– Я буду век ему верна”,
Будто клятву, произносит героиня Пушкина. А из провинции, из глухомани, словно эхо, доносится: “Но позвольте заметить: я в некотором роде. я замужем”. Ответ Хлестакова великолепен: “Это ничего. Для любви нет различия.” Что у Онегина на уме, то у Хлестакова на языке. Там, где Онегин омраченно безмолвствует, Хлестаков самозабвенно болтает. И болтовня его с какой-то жуткой откровенностью обнажает мысли Онегина. Его духовную опустошенность. Предположим невероятное: Татьяна согласилась бы на самое страшное для нее, не устояла бы,- что тогда? “Мы удалимся под сень струй”,- обольстительно шепчет г-н Хлестаков. Есть ли у кого-нибудь уверенность в том, что Онегин высказался бы яснее, определеннее?
Скачет, мчится, несется куда бы то ни было Евгений Онегин, а за ним, опережая его, обгоняя, торопится Хлестаков. Куда один, туда и другой: на балы, в театр. Так носятся они по Петербургу, так же летят они и в деревню.
– Два дня ему казались новы
– Уединенные поля,
– Прохлада сумрачной дубровы,
– Журчанье тихого ручья;
– На третий роща, холми поле
– Его не занимали боле.
“Да,- поддакивает Хлестаков,- деревня тоже имеет свои пригорки, ручейки.” А в ранней редакции было еще и: “Игра природы. все видишь – а недоволен”. Онегин разочарован деревней, Хлестакову она и вовсе уж не по нраву. Но тем не менее оба вынуждены ехать туда, где высятся “пригорки” и журчат “ручейки”.
Соразмерив своего героя с героем Пушкина, придав Онегину фантастически реального двойника, Гоголь, в сущности, сделал то же, что три-четыре года спустя совершил и Лермонтов: оба они догадались, что “лишнему человеку” нужен двойник, ученик-плагиатор.
Появился “Герой нашего времени” Лермонтова. Появился продолжатель Онегина, Печорин, а за ним, приплясывающей тенью, сияя новыми эполетами поспешал Грушницкий – человек, уже несший на себе печать “хлестаковщины”. Но еще раньше двойника “страдающему эгоисту” дал Гоголь. По сцене расхаживал герой-реплика, герой-обвинение, горестно брошенное Онегину. Чем же претил Гоголю герой Пушкина?
Индивидуализмом и эгоизмом, доходящим до какого-то грандиозно потребительского отношения к миру: не пир на весь мир, когда один угощает всех; а мир для пира, и все обязаны ублажать одного.



1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд (No Ratings Yet)
Loading...


Стилистические анализы.
Сейчас вы читаете: Водевиль в творчестве Гоголя и Пушкина