«Мечта о тихом уголке России.» (По прозе А. И. Солженицына.)
Александру Исаевичу Солженицыну всегда был дорог воздух свободы — не внешней, до которой путь крайне далек, но неотъемлемой и победительной внутренней воли. Провозвестником ее служит безмолвная русская старуха, встреченная писателем на тихой станции Торбеево, когда их вагон-зак ненадолго замер у перрона: «Крестьянка старая остановилась около нашего окна со спущенной рамой и через решетку окна и через внутреннюю решетку долго, неподвижно смотрела на нас, тесно сжатых на верхней полке. Она смотрела тем извечным взглядом, каким на «несчастных»
Это цитата из произведения «Архипелаг ГУЛАГ».
Серьезное внимание к таланту Солженицына было проявлено после публикации рассказа об одном дне на зоне, в государстве «Архипелага.». ‘
«Один день Ивана Денисовича» — это произведение прямого столкновения. Бывают взрывы, которые называют
Распад мира — это еще не распад человека, человеческой личности, но если мир распадается, то распадается он на атомы и эти/атомы — люди. В результате все разрушается, жизнь лишается смысла — и «все завалилось в кучу бессмысленного сора», когда «будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым», как писал П. Толстой в «Войне и мире»; или же все-таки что-то дает жизни смысл, ту самую пружину. Писатель, как проводник, воплощается в одном из атомов человеческого вещества — в том, где он чувствует, что энергия распада претворяется этим атомом, этой человеческой личностью в энергию жизни. Потому в русской литературе всегда есть неизбежный герой.
Этот герой был неизбежным для Солженицына в том смысле, как неизбежно русский писатель становится проводником национальной метафизической энергии катастрофы, распада, сопротивляясь которой духовно, он добудет неизбежно этот атом восстановления мира. Солженицын так же неизбежно написал Ивана Денисовна, как и Толстой своего неизбежного героя. Иначе сказать, он мог ничего не знать про Платона Каратаева, но Иван Денисович Шухов явился бы ко времени, хоть и был бы не таков. Таков же он вышел потому, что был направлен не иначе как от зеркала каратаевщины; но направлен — не значит, что «отражен». Он вышел прямо из этого зеркала, шагнул из него, как из другой реальности, вылупляясь на свет из Зазеркалья каратаевщины, будто птенец из скорлупы.
О чем бы Солженицын ни писал, он, в сущности, повествует «об этой удивительной стране «ГУЛАГ — географией разодранной в архипелаг, но психологией скованной в континент,
— почти невидимой, почти неосязаемой стране, которую и насеял народ зэков. Архипелаг этот чересполосицей иссек и испестрил другую, включающую страну, он врезался в ее города, навис над ее улицами — и все ж иные совсем не догадывались, очень многие слышали что-то смутно, только побывавшие знали все. Но будто лишившись речи на островах Архипелага, они хранили молчание.»
Так, Солженицын, наделяя Шухова частичкой своей души и прошлого, сам не обратился в это же обаятельное рабство своей судьбой: любя шуховых, сострадая шуховым, и он-то в своей жизни «трехсотграммовку свою не ложит, как все, на нечистый стол». Но, с другой стороны, Солженицын писал уже в ту эпоху, когда, как сахар в кипятке, для большинства русских людей растворилось понятие Родины, понятие их русскости и общности как народа. У одних ничего не было за душой, кроме советского их настоящего. У тех же, кто призывал восстать из скотского состояния — у стоиков, — было сильным убеждение, что все они жили в советское время не на своей родной земле, а в «системе», в «коммунистической империи», будто с рождения надо знать, что та земля, где ты родился по воле Божьей — это не родина, а чужое тебе «системное» образование, где уже затаился в твоем же народе внутренний враг, душитель твоей свободы.
Это зеркальное отражение советского иезуитского духа воспитывало в людях свободомыслящих ту же чужесть, как у бездомных, — нет у них ничего родного и святого, кроме пресловутой этой «свободы». Солженицыну в Иване Денисовиче было дорого то, что этот человек хранил в себе чувство родины. Все кругом родное, хоть и скотское. Страшно восстать
— страшыо — рушить родное. Страшно бежать, потому что некуда бежать со своей родины «Но люди и здесь живут». Этот камушек и пронес за пазухой Солженицын в литературу, загримировав его для тех и других с «Одним днем Ивана Денисовича» под мужика. Катастрофу Солженицын почувствовал в том, что некому Россию полюбить, будто б нету ее у русского человека, родины-то. Катастрофа — это лагерный русский народ без своей земли и чувства родины, да еще лагерная русская зе-мелюшка, без своего народа, что давно уж никому не родина. И вот с этой своей простодушной любовью к родине, ко всему родному и делается Иван Денисович неожиданно стоиком и главным для Солженицына человеком, его атомом восстановления.
Если вспомнить ранние рассказы писателя, в которых явственно сквозила «мечта о тихом уголке России», преломить их через призму основного творчества, то станет ясно — временный покой не устраивал Солженицына, а идиллическая мечта воплощалась в мечту о таком времени, когда вся страна превратится в тихий не уголок, а материк добра и света.
Солженицын не создал духовного учения, потому что его энергия сопротивления и его одиночество человека непримирившегося никак не могли обрасти толпой, пускай даже ревнителей да сподвижников. Литература — главное дело его жизни, сфера его долга и ответственности как художника, но не вершина для влияния. Человек верующий, обретший веру, он не проповедовал духовную власть Церкви. Не преломилась в личности его и сама Власть. Он остался от нее в отдалении, не сближаясь с ней даже для борьбы. «Письмо к вождям», «Как нам обустроить Россию», его политическая проза — это не заявка на Власть, а гражданское к ней послание человека, далекого, в силу своей любви к России, от всякой политики.
Солженицын и есть русский человек в нашем веке, и не один он был таков; тот русский человек, кто отыскал в этом веке и правду, и свободу, и веру. Отыскал, будто лучик света, свой ясный да прямой путь.