Вечнозеленые деревья

СОСНА И ЕЛЬ

Хвойные деревья передают иное настроение и смысл, чем лиственные: не радость и грусть, не различные эмоциональные порывы, но скорее таинственное молчание, оцепенение, погруженность в себя.

Сосны и ели представляют часть угрюмого, сурового пейзажа, вокруг них царят глушь, су­мрак, тишина. Приведем примеры из “Жениха”, “Воспоминаний в Царском Селе”, “Няне” и пятой главы “Евгения Онегина” Пушкина.

С тропинки сбилась я: в глуши Не слышно было ни души, И сосны лишь да ели Вершинами шумели.

В тени густой

угрюмых сосен…

Одна в глуши лесов сосновых Давно, давно ты ждешь меня.

Пред ними лес; недвижны сосны В своей нахмуренной красе…

Появление сосен и елей в этих произведениях не случайно – еще у Жуковского “темный” бор, то есть сосновый лес, составляет часть балладного, таинственно-пустынного пейзажа. В “Людмиле”: “…бор заснул, долина спит… // Чу!.. полночный час звучит”; в первой балладе “Громобой” из “Двенадцати спящих дев”: “Из темной бора глубины // Выходит привиденье…”; во второй балладе “Вадим”: “Безмолвен, дик, необозрим, // По камням бор дремучий…”;

“Он смотрит – все уныло; // Как трупы, сосны под травой // Обрушенные тлеют…”. Бор являет собой некую угрюмую тайну, полон загадочных звуков, глухих троп. У Бунина в стихотворении “Псковский бор”:

Вдали темно и чащи строги. Под красной мачтой, под сосной Стою и медлю – на пороге В мир позабытый, но родной. Достойны ль мы своих наследий?

Мне будет слишком жутко там, Где тропы рысей и медведей Уводят к сказочным тропам.

С бором связано представление о чудесах, он сохраняет свое балладное значение даже в стихах, лишенных балладного сюжета. В поэзии Бунина очень много хвойных деревьев, что связано с особым чувством родины как глухой заброшенной стороны: “Под небом мертвенно-свинцовым // Угрюмо меркнет зимний день, // И нет конца лесам сосновым, // И далеко до деревень” . У Бунина вообще преобладают безлюдные пейзажи, и эта пустынность во многом явлена через образы сосны или ели. Фантазию поэта влечет туда, “где ельник сумрачный стоит // В лесу зубчатым темным строем, // Где старый позабытый скит // Манит задумчивым покоем…”

Ель и сосна часто живописуются черным, траур­ным цветом: “Под покровом черных сосен” ; “Сосна так темна, хоть и месяц…” ; “Черные ели и сосны сквозят в палисаднике темном…” . Эта чернота хвойных деревьев сгущается от теней, образующих с ними одно живописное целое: “…И сосен, по дороге, тени // Уже в одну слилися тень” . У Е. Баратынского сосны отбрасывают двойную тень – от заходящего солнца и восходящей луны: “…Двойная, трепетная тень // От черных сосен возлегает…” .

Несменяемая зелень вызывает ассоциации хвойных деревьев с вечным покоем, глубоким сном, над которым не властно время, круговорот природы: “…И дремлют ели гробовые” ; “И дикая краса угрюмо спит” ; “И тихо дремлет бор зеленый” .

Сосны и ели означают не только покой сна, но и покой смерти. Если дуб, выросший над могилой, – символ вечной жизни, преодолевающей смерть, то сосна воспринимается как надгробье, воздвигнутое самой природой над человеком и подтверждающее безысходность кончины.

И здесь спокойно спят под сенью гробовою – И скромный памятник, в приюте сосн густых…

В тени густой угрюмых сосен Воздвигся памятник простой.

Вспомним, что и Ленский у Пушкина похоронен под соснами:

Там виден камень гробовой В тени двух сосен устарелых.

Смерть опричника у Лермонтова в “Песне про царя Ивана Васильевича…” сравнивается с падением сосны, срубленной под корень. Можно насчитать немало произведений, где герой именно под соснами обретает последнее успокоение, – вплоть до “Василия Теркина” Твардовского: “И в глуши, в бою безвестном, // В сосняке, в кустах сырых // Смертью праведной и честной // Пали многие из них”. Настоящая поэзия имеет язык растений, как и вообще язык природы, и умеет правильно, осмысленно на нем говорить.

Пожалуй, нагляднее всего эта символика сосны выступает в заключительных главах поэмы Некрасова “Мороз, Красный нос”. Дарья, взявшая топор, чтобы срубить сосну, так и застыла у ее подножья, закованная морозом:

Стоит под сосной, чуть живая, Без думы, без стона, без слез. В лесу тишина гробовая – День светел, крепчает мороз.

Сосна означает здесь сон, переходящий границы самой жизни: “…а Дарья стояла и стыла // В своем заколдованном сне”. Похоже изображает смерть крестьянской девушки, соблазненной баричем, А. Майков:

К старой сосенке прижалась, На ручонки прилегла, И, голубушка, казалось, Крепким сном она спала…

Погребальная символика сосны и ели восходит к древним обычаям, принятым на Руси. В стихотворении Бунина “Отрава” старуха, готовясь к смерти, просит сына:

“Сынок, не буди меня: клонит старуху ко сну. Сруби мне два дерева – ель да рудую сосну”. – Ин, ель на постель, а сосну? – “А ее на кровать: На бархате смольном в гробу золотом почивать…”

Еловой хвоей посыпали постель умершего, а сосновой – днище гроба, в котором отправлялся он на вечный покой. В стихотворении В. Бенедиктова “Ель и береза”, где спор идет между деревьями об их сравнительном достоинстве, береза выхваляет свой праздничный наряд и упрекает ель за то, что над нею люди плачут:

В духов день березку ставят в угол горниц, Вносят в церковь божью, в келии затворниц. От тебя ж отрезки по дороге пыльной Мечут, устилая ими путь могильный, И где путь тот ельником означат, Там, идя за гробом, добры люди плачут.

Из этого значения хвойных деревьев вытекает отрицательная эмоциональная их окраска у ряда поэтов. Вечная зелень представляется равнодушием, безразличием к жизни, неучастием в ее радостях и тревогах.

Тютчев противопоставляет краткую жизнь листьев и вечную мертвенность игл:

Пусть сосны и ели Всю зиму торчат, В снега и метели Закутавшись, спят, Их тощая зелень, Как иглы ежа, Хоть ввек не желтеет, Но ввек не свежа. Мы ж, легкое племя, Цветем и блестим И в краткое время На сучьях гостим. Все красное лето Мы были в красе, Играли с лучами, Купались в росе!..

То, что иглы не желтеют, не старятся, означает отсутствие у них молодости. Вообще спор хвойных и лиственных деревьев – один из устойчивых мотивов русской поэзии. Фет и Мей, вслед за Тютчевым, отдают предпочтение лиственным деревьям, испытывающим все превратности времени, но не сторонящимся жизни с ее болями и бедами, расцветом и увяданьем, тогда как хвойные покупают бессмертие ценой отказа от жизни .

Все по-прежнему печальна, зелена, Думу думает тяжелую сосна. Грустно, тяжко ей, раскидистой, расти: Все цветет, а ей одной лишь не цвести!

Средь кленов девственных и плачущих берез Я видеть не могу надменных этих сосен; Они смущают рой живых и сладких грез, И трезвый вид мне их несносен. В кругу воскреснувших соседей лишь оне Не знают трепета, не шепчут, не вздыхают И, неизменные, ликующей весне Пору зимы напоминают. Когда уронит лес последний лист сухой И, смолкнув, станет ждать весны и возрожденья, – Они останутся холодною красой Пугать иные поколенья.

Сосны “трезвы”, поскольку их не опьяняет весна и не мучит осенняя невзгода, они одинаковы, равны себе, их красоте недостает тепла, их зелень напоминает о смерти. Главное качество, по которому Фет всегда узнает жизнь и красоту, – это трепет, сосны же “не знают трепета”. Тот же мотив повторяется и в более позднем стихотворении Фета “Еще вчера, на солнце млея…”: исчезло лето, меняется лик природы – “Глядя надменно, как бывало, // На жертвы холода и сна, // Ни в чем себе не изменяла // Непобедимая сосна”.

Однако эта “непобедимость” хвойных деревьев вызывает и сочувственное к ним отношение. У Некрасова хвойные деревья – это бессмертие, достигнутое и воплощенное на земле: “Счастливы сосны и ели, // Вечно они зеленеют, // Гибели им не приносят метели, // Смертью морозы не веют”.

Если Тютчев и Фет – на стороне лиственных деревьев, то Бенедиктов в споре березы и ели занимает сторону последней: краса березы временная, недолговечная, береза, вроде крыловской стрекозы, восхваляется своим “модным” нарядом, но лишь налетит буря – “Осень хвать с налету и зима с разбега, – // Ель стоит преважно в пышных хлопьях снега… // Бедная ж береза, донага раздета, // Вид приемлет тощий жалкого скелета” .

Я. Смеляков в стихотворении “Кремлевские ели” ищет объяснение тому, что именно ели заняли почетное место у кремлевской стены, а “не плакучее празднество ивы // и не легкая сказка // берез”. Ель дорога Смелякову как суровое и “непобедимое” дерево, которое неподвластно никаким переменам и причудам погоды: “Нам сродни // их простое убранство, // молчаливая // их красота, // и суровых ветвей // постоянство, // и сибирских стволов // прямота”.

Наряду с общими признаками у сосны и ели отмечаются и совершенно разные поэтические свойства и значения.

Сосна выделяется стройностью и высотой, которая позволяет ей “собеседовать” с ветром. Один из самых устойчивых поэтических мотивов – сосны, раскачиваемые ветром наподобие колоколов, отчего по всему лесу идет звон. Действительно, в переплесках хвои на ветру слышится не просто шум, но какие-то звонкие переливы.

Пожалуй, впервые образ звенящих сосен появляется у Бунина в 1898 году: “Тоскующая песнь под звон угрюмых сосен”. Развитие этот момент получает у Бальмонта, Клюева, Есенина: “Гудящий ветр средь сосен многозвонных…” ; “…Люблю я сосен перезвон, молитвословящий пустыне”, “Глянь-ка, заря бахрому // Весит на звонницы сосен” ; “Пляшет колдунья под звон сосняка…” .

Стройность сосновых стволов дает основание сравнивать их с колоннами и струнами: “Еще стройней его колонны” ; “сосен грубые колонны” ; “Ветер качает зеленые струны, // Ветки поющие, терпкие сосны” ; “Ворон канул на сосну, // Тронул сонную струну” ; “Туда, на север, где стволы поют, как с струнами дуга” ; “Эти сосны как медные струны // От земли до холодных небес” . “Звонность” и “струнность” придают какую-то чистоту и ясность поэтическому облику сосен, словно омытых и озвученных ветром.

Если с елями чаще связаны представления о глухомани, тесном, замкнутом пространстве, то сосны ассоциируются с вольнорас­пахнутой стихией моря и ветра. Свежий запах смол, смешиваясь с соленым запахом моря, позволяет вдохнуть приволья и бессмертья. Соединение сосен и моря в одном пейзаже находим у Бунина в стихотворениях “На дальнем севере” и “Диза”.

В “Вольных мыслях” Блока образы лирического героя и героини – свободных и необузданно-страстных – неотделимы от соснового пейзажа.

Моя душа проста. Соленый ветер Морей и смольный дух сосны Ее питал. ……………………………… И волосы, смолистые как сосны, В отливах синих падали на плечи.

Убегая от возлюбленного, героиня “пропала в соснах, // Когда их заплела ночная синь”, – как бы растворилась в том мире, откуда пришла, которому была подобна, в той ночной сини, которая отливами лежала на ее волосах.

У Пастернака сосны олицетворяют свободу от земных страстей и невзгод:

И вот, бессмертные на время, Мы к лику сосен причтены И от болезней, эпидемий И смерти освобождены. ………………………….. И столько широты во взоре, И так покорно все извне, Что где-то за стволами море Мерещится все время мне.

Сравните у Фета:

А там, за соснами, как купол голубой, Стоит бесстрастное, безжалостное море.

Кроны сосен столь высоки, что между стволами легко умещается даль, входящая как бы в объем самого соснового леса, – и оттого за деревьями все время мерещится какой-то бескрайний, похожий на море, простор – сосны скрывают низкие земные строения и распахивают ширь и высь.

Если стройные сосны выпрямляют все окружающее пространство, то ели своей мохнатостью искривляют его, вызывают мысли о нечистой силе, живущей на отшибе, в глухомани:

Кружился бор. В обвой бодали ели. Стучали костяные, как Яга.

В стихотворении Ф. Сологуба “Чертовы качели” схвачено подобие между елью и чертом: оба косматы, оба раскачиваются…

В тени косматой ели Над шумною рекой Качает черт качели Мохнатою рукой. ……………………. Над верхом черной ели Хохочет голубой: “Попался на качели, Качайся, черт с тобой”. ……………………. Взлечу я выше ели И лбом о землю трах.

Качай же, черт, качели, Все выше, выше… ах!

Знаменателен образ качелей, как бы связующий “ель” и “черта”, выражающий шаткость, неустойчивость ситуации, поколебленной присутствием демонической силы. “Качели” и “ели” сочетаются между собой не только рифменным, но и смысловым созвучием: движению разлапистых ели как бы вторят, усиливая его, взмахи качелей.

Пожалуй, первооткрывателем этого мотива явился Блок, хотя его стихотворение “В туманах, над сверканьем рос…” , написанное на два года раньше, чем сологубовское, лишено столь однозначной демонической символики:

И там в развесистую ель Я доску клал и с нею реял, И таяла моя качель, И сонный ветер тихо веял.

Сходный образ, связующий ели и качели , у О. Мандельштама:

Я качался в далеком саду На простой деревянной качели, И высокие темные ели Вспоминаю в туманном бреду.

Здесь характерно подключение еще одного мотива – “туманного бреда”, который усиливает зыбкость образа елей, размывает их очертания. Этот размыв усилен в стихотворении Мандельштама “Как кони медленно ступают…”. Больного куда-то везут, его подбрасывает на поворотах:

Горячей головы качанье И нежный лед руки чужой, И темных елей очертанья, Еще не виданные мной.

Спутанные иглы хвои чем-то напоминают бред, смутные видения; дремучесть елового леса переходит в мотив дремы, засыпания разума, в котором пробуждаются признаки бессознательного. “Темных елей очертанья” – как бы пейзаж самого подсознания. Если качели – образ физической, пространственной неустойчивости, то “туманный бред” добавляет к этому психологическое состояние зыбкости, смутности.

Все это вместе в нерасчлененном виде – как опьянение, и как качание, и как призрак какого-то фантастического существа – было “предугадано” еще в стихотворении Фета 1859 года:

Но нахмурится ночь – разгорится костер, И, виясь, затрещит можжевельник, И, как пьяных гигантов столпившийся хор, Покраснев, зашатается ельник.

Здесь имеются в виду не только сами ели, но и тени, отброшенные ими от костра и усиливающие призрачность их лохматых, рваных очертаний. Тени мечутся, колышутся, разрастаются – так создается образ пьяно шатающихся гигантов. Характерно, что Фет, назвавший сосны “трезвыми” , наделяет ели прямо противоположным эпитетом – “пьяные”, что подтверждается последующим развитием этого мотива у Блока, Сологуба, Мандельштама, где с елями связано представление о физической и психической зыбкости, о качелях и туманных видениях.

Если строго очерченные сосны воспринимаются как твердо “стоящие на своих ногах”, упирающиеся в землю, то разлапистые, пушистые, взлохмаченные ели кажутся воплощением темных, спутанных зарослей души, выражением бредового, дремучего состояния мира.

Однако у ели наряду с этим “демоническим” значением есть и прямо противоположное. Широкие еловые ветви, поперечные стволу, напоминают крест, что влечет за собой череду поэтических образов.

И ель крестом, крестом багряным Кладет на даль воздушный крест…

То не ели, не тонкие ели На закате подъемлют кресты…

…У лосиного лога Четки елей кресты.

Над избою кресты благосенных вершин…

Фигура креста придает ели значение жертвенности – это особенно проявляется в новогоднем обряде, когда елка не только своим очертанием напоминает крест, но и сама по традиции становится на крест, как бы распинаясь на нем, принося себя в жертву счастью Нового года. Об этом стихотворение Б. Окуджавы “Прощание с новогодней елкой”, ставшее известной песней: “И в суете тебя сняли с креста, // И воскресенья не будет”. Ель напоминает поэту и храм, воздвигнутый на “зеленой крови” – осыпавшейся хвое:

Ель моя, Ель – словно Спас-на-крови, твой силуэт отдаленный, будто бы след удивленной любви, вспыхнувшей, неутоленной.

Роль елки в новогоднем обряде – особая тема, нашедшая отражение в поэзии последних десятилетий . Ель как новогоднее дерево сравнительно поздно пришла в Россию – в конце XVIII века из Германии, но постепенно, с упразднением многих традиционных обрядов, этот обычай наряжать ель становится едва ли не самым распространенным. Еловое дерево, украшенное свечами, конфетами, блестящими игрушками, серебряными нитями, хлопушками, яблоками и мандаринами, становится символом грядущего, чаемого великолепия, своего рода райским древом жизни. Еще у И. Никитина елка, по-новогоднему украшенная, знаменует какой-то особый, лучший мир, счастливое преображение:

Вся огнями осветилась, В серебро вся убралась, Словно вновь она родилась, В лучший мир перенеслась.

Попав из глухого леса в Дом, на новогодний праздник, эта “стыдливая скромница // В фольге лиловой и синей финифти // Вам до скончания века запомнится” ; “А елочное буйство, // как женщина впотьмах – // вся в будущем, вся в бусах, // и иглы на губах” ; собравшиеся под Новый год вокруг елки – это ее рыцари, кавалеры: “Мы в пух и прах наряжали тебя, // Мы тебе верно служили” . В празднике зимних, белых святок узнается мотив зеленых святок, переряживание дерева в женщину. Но весенний обряд символизирует пробуждение сил плодородия, рождение новой жизни, зимний – скорее выступает как праздник воскресения, елка – пророчица сказочного будущего:

Это – отмеченная избранница. Вечер ее вековечно протянется. ………………………………… Ей небывалая участь готовится: В золоте яблок, как к небу пророк, Огненной гостьей взмыть в потолок.

Хоровод, который водят вокруг елки, – знак почитания в ней вечного древа жизни, озаряющего мир своим светом, оделяющего людей своими плодами, вечно зеленеющего. Елка посреди комнаты – как неопалимая купина, куст горящий и не сгорающий. Граница между двумя временами, отмечающая новогодье, – это как бы способ задержаться вне времени, впустить вечное в свою повседневную жизнь. В этом сущность праздника – прерывается ход времени, воцаряется вечность, “здесь и сейчас”:

Будущего недостаточно. Старого, нового мало. Надо, чтоб елкою святочной Вечность средь комнаты стала.




Latin borrowing.
Сейчас вы читаете: Вечнозеленые деревья