Кинематография в творчестве Шукшина
Говоря о Шукшине, как-то даже неловко упоминать об органической связи его с народом России. Да ведь он сам и есть этот народ-труженик, вышедший на новую дорогу жизни и полностью творчески осознавший себя, свое бытие. Осознавший глубинно.
Бескомпромиссное, гневное, яростное обличение того, что мешает добру и свету, и радостное приятие, ответное сияние навстречу тому, что утвердилось верно и хорошо,- таков был Шукшин в творчестве. Его собственное духовное становление, рост личности неотъемлемы от все более глубоких постижений таланта — актерских
Сам художник незадолго до своей смерти, как известно, вроде бы даже и склонен был многое пересмотреть в своем творческом сосуществовании, чтобы выбрать для себя наконец что-то одно. Эту ориентацию на зрелость, на завершен не поиска подсказали Шукшину Шолохов и Бондарчук, когда артист, создавая образ солдата Лопахина в фильме «Они
Последняя роль в кино и в жизни — Лопахин — обозначила новую огромную высоту художественной, писательской ответственности, когда Шукшин вдруг почувствовал необходимость решающего, окончательного выбора между литературой только — и только кинематографом. Но было ли это возможно вообще?. Ведь доселе оба эти дарования отнюдь не были разъединены в его творческом существе художника: напротив, они существовали именно как целое. Шукшин, едва придя в искусство, всегда выражал себя в нем монолитно: он не «писал» и не «играл» своих героев,- он жил их жизнью, носил их в душе, в самом существе своем еще до того, как они оживали на страницах его сценариев или появлялись на экране.
В литературу Шукшина привел именно кинематограф. Он закончил Институт кинематографии и стал режиссером. Но уже тогда обнаружился в нем писатель. Причем писатель-драматург, писатель-сценарист, даже в прозе, в новеллистке остающийся драматургом. Писатель со своим голосом, своей динамикой, своей темой, разрабатываемой им, пусть интуитивно на первых порах — но опять с тем же редкостным единством и целостностью натуры, прошедшей через все преграды. Через трудное преодоление судьбы, заявившей о себе необычностью, духовной и нравственной масштабностью таланта, резко выраженной социальной природой. Его современностью.
Во всех общепризнанных удачах Шукшина индивидуальность художника, все присущие ему особенности выразились полностью прежде всего в своей идейной, гражданственной мощи. Ибо Шукшин, сила его воздействия на нас — прежде всего в глубинном моральном содержании творчества, в его воспитывающем значении. С этих позиций писатель говорит и о прошлом, и о настоящем. Для него именно этим дорого духовное богатство, которое оставляют нам деды и прадеды, а потом отцы и матери наши. Шукшин требует понимать, беречь и хранить святыни народной жизни, не делая из них кумира, но обращая их в движимый, повседневно требующий приращения и умножения человеческий, нравственный капитал. Измена им, забвение этих ценностей есть святотатство. Даже горько, покаянно впоследствии осознанное, все равно обернется оно неминуемой черной бедой для Егора Прокудина.
Шукшин, подобно Куприну, Чехову, Горькому, Есенину, Шаляпину, шел в литературу и искусство из самых «низов» народа, из русской «глубинки». Шел со своими собственными «университетами». С тем доскональным, ничем не заменимым, практическим-трудовым, рабочим знанием жизни, которое люди получают не из книг, а из опыта, порою и сегодня все еще достаточно нелегкого, а уж в пору шукшинского детства особенно тяжкого и горького. Но это — всегда университеты. Всегда без кавычек, понимаемые как школа настойчивости и трудолюбия, а главное, как школа, обучающая знанию самой жизни. Известно, что важнее этого знания ничего нет, а для художника и быть не может.
Когда Шукшина сравнивают с лучшими писателями России, тут нет ни малейшей натяжки. Сравнения эта справедливы: в их основе несомненная народность, искренность таланта. Но еще очень важно то, что он у Шукшина — свой. Шукшин не похож на Куприна, Чехова пли Гоголя — да и ни на кого другого. И язык у него — не бунинский, не шолоховский, не лесковский. И хотя всюду возможность аналогии — пусть даже подспудной — бывает очень соблазнительна, в данном случае не стоит, однако, ей поддаваться. Взаимная симпатия Шолохова и Шукшина, несомненно, была порождена их общей центростремительной силой — непредвзятым обращением к душе народа, к образу русского трудового человека, в котором и заключено вечное чудо жизни, вечный ее огонь.
В самом деле. Шукшин во всем, за что бы ни брался, был художником неповторимым, артистом подлинным. Все киносценарии написаны Шукшиным подобно тому, как писал их Довженко,- рукой большого и зрелого драматурга. Хотя в то же время сценарии эти остаются еще и безусловным достоянием прозы. И если «Калину красную» можно считать своеобразной кино-повестью, то и роман, и сценарий, а вернее, кинороман, или кино-поэму о Разине «Я пришел дать вам волю», несомненно, следует отнести еще и к тем лучшим и редким произведениям русской (да и не только русской) эпической, масштабной прозы, где сама история, не успев ожить на экране, уже наполнилась живой, прекрасной, образной жизнью героев. Шукшин сам хотел играть и сыграл бы Степана Разина. Настолько могуч его актерский дар. Но он был больше чем актером, ибо был еще и замечательным режиссером. Он и тут сумел выйти «из ряда вон»
Вот и получается: как ни ищи сравнений — их нет. Шукшин не был «похож», разумеется, на писавших и игравших своп пьесы Шекспира и Мольера; но ему ведь даже и это лестное «сходство» — вроде бы тоже ни к чему. Он — Шукшин. Этим все сказано. Он — сам по себе. Он был — и остается — удивительным явлением нашей жизни.
Жизнь словно сама становится гегемоном, формообразующим началом во всем этом великолепном разноликом творчестве, которое покоряет нас ощущением не «сходства», но сущности. Истинности. Правды. Ее неподдельной живой гармонии.
Что и говорить, у этого творчества всегда есть форма. Да еще какая! Она не блещет «искусностью», псевдосовременостью — тем показным лоском, внешним изяществом, виртуозностью, в которых всегда есть подспудное любование собою, своим мастерством, своей одаренностью (если только она есть). Шукшин же пишет так естественно, как говорит и мыслит его народ. Он играет своп роли так же просто, как существует: без натуга, без грима, без малейшего желания быть замеченным, услышанным, оставаясь словно в пределах ощущения собственного, личного, духовного бытия. Такова всегда бывает высочайшая ступень мастерства, та ступень искусства, где оно, это искусство, как бы уже исчезает,- будто даже перестает существовать. Перед нами остается видимое глазу, а еще больше — чувству, первозданное чудо жизни. Простое чудо. Некий, словно сам по себе творящий, животворный источник жизни.