Виктор Лихоносов: В книгах Бунина — последнее восхищение отчим домом, который тысячу лет строили предки
Он уже лежал во временном склепе на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа под Парижем, когда в покрывающейся снегом России вдруг узнали, что был в русской литературе такой писатель. Наверное, он ни за что не поверил бы накануне: о кончине его сообщит непримиримая газета «Правда». В этот день стронулось то, что магически уготовано только художнику: тело Бунина оставалось на тление в чужой земле, а душа в ковчеге его книг начала свое возвращение в родной угол, на родину, откуда никто не прилетел в Париж попрощаться и положить скорбные цветы.
Через
Мне было в эти дни начала ноября семнадцать лет. Я жил в Новосибирске на улице Озерной, 4. Как жаль, что я не вел дневника. Что мы с матерью делали в те дни, кто заходил из соседей, как прошли праздники? Потом мне так важно было все это.
Уже снежок сыпался под Утро, в стайке пахло коровой, вся низина до станции забелела отрадной зимой. А в Париже «день был чудесный, и когда мы ехали уже мимо лесов, то все вспоминалось: «Лес точно терем расписной, лиловый, золотой, багряный»… — и меня как-то успокаивало, что
Спустя четырнадцать лет я прочитаю в книге А. Бабореко письмо Веры Николаевны Буниной, ту «великую жалобу», которая в святцах нашего бытия расписана для каждого; письмо очень большое, о многом, и о том, что «все было насыщено одним чувством скорбной любви… что все в горе, а не только жалеют меня…», как «приходили и небогатые люди, приносили деньги, моя помощница, в которой Иван Алексеевич души не чаял, принесла мне пятьдесят тысяч, она копит на памятник своему мужу…»
Что толкнуло меня после урока литературы подойти к учителю и спросить: кто такой Бунин? почему он умер в Париже? Вопрос был туговатый, и учитель ничего ясного мне не сказал. А может, и не захотел.
Но те минуты в классе у доски я запомнил на всю жизнь. Неужели у меня было предчувствие, что И. А. Бунин сыграет в моей судьбе огромную роль?
Через год после его смерти К. Федин проронит несколько слов на Втором съезде: «Не достало сил большому русскому писателю Ивану Бунину вернуться на родину…» Все помню. В декабре 54-го бураны покрыли Кривощеково на две недели, трамвайные рельсы заметало сугробами, из деревень не приезжали на базар, почта затормозилась. Наконец принесли «Литературную газету». Этот номер с речью К. Федина я увез с собой на Кубань, долго хранил.
А первый рассказ прочитал в «Огоньке». Зашел как-то в библиотеку на улице Станиславского, попросил свежие журналы. «Отец мой был похож на ворона», — так начинался рассказ Бунина. Еще через год продавали уже первую книгу Бунина, и в предисловии называли великого писателя только «даровитым художником слова». Но чуть раньше мой друг Ю. Назаров, студент Щукинского театрального училища, купил в Москве на Арбате шеститомник Бунина издания 1915 года и привез мне. Опять был холодный декабрь, матушка топила печку, я сидел у окна за столом, читал воспоминания о Чехове.
Последний абзац на 313-й странице я буду перечитывать много раз в последующие годы. «Последнее письмо я получил от него в середине июня, десять лет назад, живя в деревне. Оно было коротко и, как всегда, почти шутливо; между прочим, в нем сообщалось, что чувствует он себя недурно, что для него заказан белый костюм… Четвертого июля я поехал верхом в село на почту, забрать там газеты, письма и завернуть к кузнецу перековать лошади ногу.
Был жаркий и сонный степной день с тусклым блеском неба, с горячим южным ветром. Я развернул газету, сидя на пороге кузнецовой избы, — и вдруг точно ледяная бритва полоснула мне по сердцу…»
Как дорог мне тот зимний вечер! Мне было девятнадцать лет, матушке сорок два. Шестой том и сейчас передо мною, и страница 313 со строчками о Чехове освещена, кажется, тем же зимним светом и тайно хранит память о том, кто читал ее почти полвека назад на улице Озерной в доме № 4. Быстро и незаметно кончилась моя сибирская молодость.
То были последние полгода моей жизни на левом берегу Оби, в Новосибирске.
Еще через год я читал непопулярного Бунина на юге. И эти дни осени в казачьем городе тоже хотел бы вернуть. Рад бы снова ходить в книжный магазин и спрашивать однотомник. Я только-только поступил в институт, начались занятия, и вскоре всех отправили в колхоз на уборку урожая, а меня не взяли из-за простуды, и я жил один в общежитии возле сквера. В самом городе была тогда такая же тишина, как и на окраине.
Я ходил туда-сюда по улице Красной и за день сворачивал в книжный магазин раза три: все казалось, что книгу уже получили и спрятали под прилавок. Но в том году за Буниным не гонялись, его еще никто не знал. «Литературная газета» оповещала на первой странице о содержании книги; я ждал не «Деревню» и «Суходол», а вещи эмигрантские, неизвестные: «Митину любовь», «Легкое дыхание», «Лику». Спустя сорок дет я достаю этот том, раскрываю: портрет Бунина в профиль — бородка клинышком, немного сердит; на титульном листе крохотный рисунок: лошадка тянет телегу по косогору; на обороте листа фамилия П. Л. Вячеславова , которому я года через два напишу. Не сразу, а только 28 октября написал я на чистом листе что-то такое и лет через пятнадцать густо зачеркнул все — чего постеснялся?
Стоила книга 11 рублей 85 копеек, а после хрущевской реформы цена сократилась в десять раз: 1 рубль 80. Тираж 300 тысяч!
Стоял легкий ясный день, никогда не забуду, как я вышел счастливый из книжного магазина, несколько раз по дороге к Екатерининскому скверу разворачивал тяжелый том, наконец выбрал в сквере скамейку, сел просмотреть оглавление, но прежде прочитал на 551-й странице начало повести «Лика»: «Те весенние дни моих первых скитаний были последними днями моего юношеского иночества». Так это же, наверное, про меня? — пронеслось в моей душе. Это было про самого Бунина , и было это давно.
Было удивительно, что всего три года назад умер этот русский кудесник в Париже. В южном городе еще жили его ровесники, современники, немало было таких, кто скорбел по золотой старой России. Да и в Париже еще не исчезла родовитая Русь.
Бунин зародил во мне интерес к русской эмиграции.
Весной 1961 года вдруг получаю я дар из Парижа, из той квартиры на улице Жака Оффенбаха, где Бунин умер. Всему виной был П. Л. Вячеславов, которому писал я несколько раз. А он, как выяснилось после, цитировал мои строчки в письмах к вдове писателя Вере Николаевне.
В Париже она подписала мне свою книгу «Жизнь Бунина». Я заканчивал институт и мечтал скрыться в какой-нибудь деревне на Орловщине, поближе к бунинским родословным местам. Тут еще присылает Вячеславов вырезку из газеты «Вечерняя Москва» с рассказом Бунина » Косцы».
Средняя Россия, земля моего отца и матери, и дедов, ветхозаветная русская речь последних стариков! Литература усиливала мою наивность. Но что делать: я переживал то же, что и автор, давно не бывавший дома. «Это было давно, это было бесконечно давно, потому что та жизнь, которой все мы жили в то время, не вернется уже вовеки».
В стране Советов никто написать так не мог. Старую Россию забыли.
И вот я помню грустные дни предстоящего прощания с вольницей, помню, как однажды подали мне на почте бандероль — действительно привет из какой-то забытой жизни: «Муромцева-Бунина В. Жизнь Бунина. Париж, 1958». В предисловии благодарность Софии Прегель, баронессе Людмиле Врангель и Александру Бабореко. Все было прелестно своей дальностью, загадочностью. И старомодные «ять» и «ер» в надписи: «Многоуважаемому Виктору Лихоносову съ пожеланиемъ побывать въ нашихъ местахъ.
Парижъ, 9 марта 1961 года».
Сохранилась записная книжка, в которой я подыскивал слова благодарности и, что таить, воображал, как меня будут читать в Париже. Я написал только несколько строк и чего-то ждал. 12 апреля вышел на улицу Красную, купил возле художественного музея «Литературную газету», сложил вчетверо и обошел с нею полгорода.
Возвращаясь в общежитие, зачем-то свернул в Екатерининский сквер, сел на ту самую скамейку и от нечего делать развернул газету. На последней странице робко поместился коротенький столбик с заголовком: «Памяти В. Н. Муромцевой-Буниной…»
О Бунине легче всего писать его же словами. Нет в русской литературе писателя, который бы, не прячась за выдуманных героев, так, не боясь, посыпал перстью тайны свои, чувствовал себя постоянно в просторе веков и не студил язык свой мертвой водою.
«»…Длинное море — бессонные ночи мои!» — так сказал, кажется, Иоанн Златоуст. И такое же «длинное море» — каждая ночь моя теперь: не сплю, задыхаюсь, иногда добираюсь с постели до письменного стола… потом опять постель — что-нибудь писать, а больше всего думать, думать — и тупо дивиться: как же это так — вот-вот ложиться в могилу?!! «И царь Давид состарился и вошел в лета, и не мог согреться, сколько ни одевали его… и положили с ним девственницу, дабы согрела его, и он не познал ее…» Все это вполне мое… Сижу в своей комнате по своей просто младенческой слабости и потому, что астма моя душит меня все чаще и беспощадней, а артрит правой ноги довел мои передвижения от постели до письменного стола до постыдных жалких скачков, до подпрыгивания на левой ноге, да и то при помощи костыля. А все-таки «сочиненьица мои меня еще и до сих пор занимают», как писал Петрарка в старости…»
Когда подумаешь, что это было в чужом Париже, что прямой наследник Пушкина, Толстого, мудрым трехсотлетним вороном живший свои 83 года, медленно расставался с зорями и ночами, а в это время в России какой-нибудь безграмотный литературный булыжник крошил черепа свежих молодых дарований в Краснодаре или кучка «кавалеров золотой звезды» в Москве лгала о беспаспортных нищих колхозниках и заедала вранье в Доме литераторов цыплятами-табака. Гнев самого Бунина в «Окаянных днях» расстраивает душу. Не будет больше таких писателей никогда, как не будет и старой России.