Иван Сергеевич Шмелев. Рождество
Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество. Ну, что же… Не поймешь чего — подскажет сердце.
Как будто я такой, как ты. Снежок ты знаешь? Здесь он — редко, выпадет — и стаял. А у нас повалит — свету, бывало, не видать, дня на три! Все завалит.
На улицах — сугробы, все бело. На крышах, на заборах, на фонарях — вот сколько снегу! С крыш свисает.
Висит — и рухнет мягко, как мука. Ну, за ворот засыплет. Дворники сгребают в кучи, свозят.
А не сгребай — увязнешь. Тихо у нас зимой и глухо. Несутся санки,
Зато весной услышишь первые колеса… — вот радость!..
Наше Рождество подходит издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче. Увидишь, что мороженых свиней подвозят, — скоро и Рождество. Шесть недель постились, ели рыбу. Кто побогаче — белугу, осетрину, судачка, наважку; победней — селедку, сомовину, леща…
У нас, в России, всякой рыбы много. Зато на Рождество — свинину, все. В мясных, бывало, до потолка навалят, словно бревна, — мороженые свиньи.
Окорока обрублены, к засолу. Так и лежат, рядами, — разводы розовые видно, снежком запорошило.
А мороз
Ну, будто поезд… только не вагоны, а сани, по снежку, широкие, из дальних мест. Гусем, друг за дружкой, тянут. Лошади степные, на продажу.
А мужики здоровые, тамбовцы, с Волги, из-под Самары. Везут свинину, поросят, индюшек — «пылкого морозу». Рябчик идет, сибирский, тетерев-глухарь… Знаешь — рябчик? Пестренький такой, рябой… ну, рябчик!
С голубя, пожалуй, будет. Называется — дичь, лесная птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой.
А на вкус, брат!.. Здесь редко видишь, а у нас — обозами тянули. Все распродадут, и сани, и лошадей, закупят красного товару, ситцу — и домой, чугункой.
Чугунка? А Железная дорога. Выгодней в Москву обозом: свой овес-то и лошади к продаже своих заводов, с косяков степных.
Перед Рождеством на Конной площади в Москве — там лошадями торговали — стон стоит. А площадь эта… — как бы тебе сказать?.. — да попросторней будет, чем… знаешь, Эйфелева-то башня где? И вся — в санях. Тысячи саней, рядами.
Мороженые свиньи — как дрова лежат на версту. Завалит снегом, а из-под снега рыла да зады. А то чаны, огромные, да… с комнату, пожа-луй!
А это солонина. И такой мороз, что и рассол-то замерзает… — розовый ледок на солонине. Мясник, бывало, рубит топором свинину, кусок отскочит, хоть с полфунта, — наплевать!
Нищий подберет. Эту свиную «крошку» охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой — поросячий ряд, на версту.
А там — гусиный, куриный, утка, глухари-тетерьки, рябчик… Прямо из саней торговля. И без весов, поштучно больше. Широка Россия — без весов, на глаз. Бывало, фабричные впрягутся в розвальни — большие сани — везут-смеются.
Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины… Богато жили. Перед Рождеством, — дня за три, на рынках, на площадях лес елок. А какие елки! Этого добра в России сколько хочешь.
Не так, как здесь» — тычинки. У нашей елки… как отогреется, расправит лапы, — чаща. На Театральной площади, бывало, — лес. Стоят, в снегу.
А снег повалит — потерял дорогу! Мужики, в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает. Собаки в елках — будто волки, право.
Костры горят, погреться. Дым столбом. Сбитенщики ходят, аукаются в елках: «Эй, сладкий сбитень! калачики горячи!..» В самоварах, на долгих дужках, — сбитень.
Сбитень? А такой горячий, лучше чая. С медом, с имбирем — душисто, сладко.
Стакан — копейка. Калачик мерзлый, стаканчик сбитню, толстенький такой, граненый, — пальцы жжет. На снежку, в лесу… приятно!
Потягиваешь понемножку, а пар — клубами, как из паровоза. Калачик — льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи прогуляешь в елках.
А мороз крепчает. Небо — в дыму — лиловое, в огне. На елках иней, мерзлая ворона попадется, наступишь — хрустнет, как стекляшка.
Морозная Россия, а… тепло!..
В Сочельник, под Рождество, — бывало, до звезды не ели. Кутью варили, из пшеницы, с медом; взвар — из чернослива, груша, шептала… Ставили под образа, на сено.
Почему?.. А будто — дар Христу. Ну… будто.
Он на сене, в яслях. Бывало, ждешь звезды, протрешь все стекла. На стеклах лед, с мороза. Вот, брат, красота-то!..
Елочки на них, разводы, как кружевное. Ноготком протрешь — звезды не видно? Видно! Первая звезда, а вон — другая… Стекла засинелись.
Стреляет от мороза печка, скачут тени.
А звезд все больше. А какие звезды!.. Форточку откроешь — резанет, ожжет морозом. А звезды!.. На черном небе так и кипит от света, дрожит, мер-цает.
А какие звезды!.. Усатые, живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мерзлость, через нее-то звезды больше, разными огнями блещут — голубой хрусталь, и синий, и зеленый, — в стрелках.
И звон услышишь. И будто это звезды — звон-то! Морозный, гулкий — прямо серебро. Такого не услышишь, нет. В Кремле ударят — древний звон, степенный, с глухотцой.
А то — тугое серебро, как бархат звонный. И все запело, тысяча церквей играет. Такого не услышишь, нет.
Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет серебром, как пенье, без конца-начала… — гул и гул.
Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик из барана, шапку, башлычок — мороз и не щиплет. Выйдешь — певучий звон.
И звезды. Калитку тронешь — так и осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко-тонко.
По улице — сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух… — синий, серебрится пылью, дымный, звездный.
Сады дымятся. Березы — белые виденья. Спят в них галки.
Огнистые дымы столбами, высоко, до звезд. Звездный звон, певучий — плывет, не молкнет; сонный, звон-чудо, звон-виденье, славит Бога в вышних — Рождество.
Идешь и думаешь: сейчас услышу ласковый напев-молитву, простой, особенный какой-то, детский, теплый… — и почему-то видится кроватка, звезды.
Рождество Твое, Христе Боже наш, Воссия мирови Свет Разума…
И почему-то кажется, что давний-давний тот напев священный… был всегда. И будет. На уголке лавчонка, без дверей.
Торгует старичок в тулупе, жмется. За мерзлым стеклышком — знакомый Ангел с золотым цветочком, мерзнет. Осыпан блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел.
Ну, карточка… осыпан блеском, снежком как будто. Бедный, мерзнет. Никто его не покупает: дорогой.
Прижался к стеклышку и мерзнет. Идешь из церкви. Все — другое.
Снег — святой. И звезды — святые, новые, рождественские звезды. Рождество!
Посмотришь в небо. Где же она, та давняя звезда, которая волхвам явилась? Воя она: над Барминихиным двором, над садом! Каждый год — над этим садом, низко. Она голубоватая, Святая.
Бывало, думал: «Если к ней идти — придешь туда. Вот прийти бы… и поклониться вместе с пастухами Рождеству! Он — в яслях, в маленькой кормушке, как в конюшне… Только не дойдешь, мороз, замерзнешь!» Смотришь, смотришь — и думаешь: «Волсви же со Звездою путеше-эст-вуют!..»
Волсви?.. Значит — мудрецы, волхвы. А, маленький, я думал — волки.
Тебе смешно? Да, добрые такие волки, — думал. Звезда ведет их, а они идут, притихли. Маленький Христос родился, и даже волки добрые теперь.
Даже и волки рады. Правда хорошо ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают на звезду. А та ведет их.
Вот и привела. Ты видишь, Ивушка? А ты зажмурься.. — Видишь — кормушка с сеном, светлый-светлый мальчик, ручкой манит? Да, и волков… всех манит. Как я хотел увидеть!..
Овцы там, коровы, голуби взлетают по стропилам… и пастухи склонились… и цари, волхвы… И вот подходят волки. Их у нас в России много!.. Смотрят, а войти боятся.
Почему боятся? А стыдно им… злые такие были. Ты спрашиваешь — впустят? Ну конечно, впустят. Ска-жут: ну, и вы входите, нынче Рождество!
И звезды… все звезды там, у входа, толпятся, светят… Кто, волки? Ну конечно, рады.
Бывало, гляжу и думаю: прощай, до будущего Рождества! Ресницы смерзлись, а от звезды все стрелки, стрелки…
Зайдешь к Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, в конуре жила. Сено там у ней, тепло ей. Хочется сказать Бушую, что Рождество, что даже волки добрые теперь и ходят со звездой…
Крикнешь в конуру: «Бушуйка!» Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый, мягкий. Полижет руку, будто скажет: да. Рождество.
И — на душе тепло, от счастья.
Мечтаешь: Святки, елка, в театр поедем… Народу сколько завтра будет! Плотник Семен кирпичиков мне принесет и чурбачков, чудесно они пахнут елкой!..
Придет моя кормилка Настя, сунет апельсинчик и будет целовать и плакать, скажет: «Выкормочек мой… растешь…» Подбитый барин придет еще, такой смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет махать бумажкой, так смешно. С длинными усами, в красном картузе, а под глазами «фонари».
И будет говорить стихи. Я помню:
И пусть ничто-с за этот Праздник Не омрачает торжества! Поднес почтительно-с проказник В сей день Христова Рождества!
В кухне на полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке: в окоренке оттаивает поросенок, весь в морщинках, индюшка серебрится от мо-розца.
И непременно загляну за печку, где плита: стоит?.. Только под Рождество бывает. Огромная, во всю плиту, — свинья!
Ноги у ней подрублены, стоит на четырех култышках, рылом в кухню. Только сейчас втащили — блестит морозцем, уши не обвисли. Мне радостно и жутко: в глазах намерзло, сквозь беловатые ресницы смотрит… Кучер говорит: «Велено их есть на Рождество, за наказание!
Не давала спать Младенцу, все хрюкала. Потому и называется — свинья! Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!» Смотрю я долго. В черном рыле — оскаленные зубки, «пятак» как плошка. А вдруг соскочит и загрызет?..
Как-то она загромыхала ночью, напугала.
И в доме — Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы не горят, а все лампадки.
Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. Окна совсем замерзли. Отблескивают огоньки лампадок — тихий свет, святой. В холодном зале таинственно темнеет елка, еще пустая, — другая, чем на рынке.
За ней чуть брезжит алый огонек лампадки-звездочки, в лесу как будто… А завтра!..
А вот и — завтра. Такой мороз, что все дымится. На стеклах наросло буграми. Солнце над Барминихиным двором — в дыму, висит пунцовым шаром. Будто и оно дымится.
От него столбы в зеленом небе. Водовоз подъехал в скрипе. Бочка вся в хрустале и треске. И она дымится, и лошадь, вся седая.
Вот мороз!..
Топотом шумят в передней. Мальчишки, славить… Все мои друзья: сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, кривой сапожник, очень злой, выщипывает за вихры мальчишек.
Но сегодня добрый. Всегда Он водит «славить». Мишка Драп несет звезду на палке — картонный домик, светятся окошки из бумажек, пунцовые и золотые, — свечка там.
Мальчишки шмыгают носами, пахнут снегом.
— «Волхи же со Звездою питушествуют!» — весело говорит Зола.
Волхов приючайте, Святое стречайте, Пришло Рождество, Начинаем торжество! С нами Звезда идет, Молитву поет…
Он взмахивает черным пальцем, и начинают хором: Рождество Твое, Христе Боже наш…
Совсем не похоже на Звезду, но все равно. Мишка Драп машет домиком, показывает, как Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, мой друг, сапожник, несет огромную розу из бумаги и все на нее смотрит.
Мальчишка портного Плешкин в золотой короне, с картонным мечом серебряным.
Это у нас будет царь Кастинкин, который царю Ироду голову отсекет!- говорит Зола. — Сейчас будет святое приставление! — Он схватывает Драпа за голову и устанавливает, как стул. — А кузнечонок у нас царь Ирод будет!
Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка и ставит на другую сторону. Под губой кузнечонка привешен красный язык из кожи, на голове зеленый колпак со звездами.
-Подымай меч выше! — кричит Зола. — А ты, Степка, зубы оскаль страшней! Это я от баушки еще знаю, от старины!
Плешкин взмахивает мечом. Кузнечонок страшно ворочает глазами и скалит зубы. И все начинают хором:
Приходили вол-хи, Приносили бол-хи, Приходили вол-хари, Приносили бол-хари. Ирод ты. Ирод, Чего ты родился, Чего не хрестился, Я царь Ка-стинкин,.
Маладенца люблю, Тебе голову срублю! Плешкин хватает черного Ирода за горло, ударяет мечом по шее, и Ирод падает, как мешок. Драп машет над ним домиком.
Васька подает царю Кастинкину розу. Зола говорит скороговоркой:
-Издох царь Ирод поганой смертью, а мы Христа славим-носим, у хозяев ничего не просим, а чего накладут — не, бросим!
Им дают желтый бумажный рублик и по пирогу с ливером, а Золе подносят и зеленый стаканчик водки. Он утирается седой бородкой и обещает зайти вечерком спеть про Ирода «подлинней», но никогда почему-то не приходит.
Позванивает в парадном колокольчик и будет звонить до ночи. Приходит много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди.
И вздрагивает все на елке, до серебряной звездочки наверху.
Приходят-уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у стола и крякают. Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой там грохот, словно разбивают стекла.
Это — «последние люди», музыканты, пришли поздравить.
— Береги шубы! — кричат в передней. Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной медной трубой и так в нее дует, что делается страшно, как бы не выскочили и не разбились его глаза.
За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить. Все затыкают уши, но музыканты играют и играют.
Вот уже и проходит день. Вот уж и елка горит — и догорает. В черные окна блестит мороз. Я дремлю.
Где-то гармоника играет, топотанье… — должно быть, в кухне.
В детской горит лампадка. Красные языки из печки прыгают на замерзших окнах. За ними — звезды. Светит большая звезда над Барминихиным садом, но это совсем другая.
А та, Святая, ушла. До будущего года.