«Вишневый сад»: в ожидании катарсиса
Согласно словарю иностранных слов, катарсис — это «введенный Аристотелем… термин учения о трагедии: душевная разрядка, испытываемая зрителем в процессе сопереживания». В отношении Чехова сразу же возникают по меньшей мере два вопроса. Во-первых, строго говоря, у него нет ни одной трагедии: «Иванов» — драма, «Чайка» — комедия, «Дядя Ваня» — сцены из деревенской жизни, «Три сестры» — драма, «Вишневый сад» — комедия. Во-вторых, по определению, катарсис испытывает зритель, и этот процесс есть внешнее переживание
Если и говорить о катарсисе в его драме, то как о процессе общем — и зрительском, и сценическом.
В «Поэтике» Аристотеля представлен механизм катарсиса: трагедия через возбуждение страха или сострадания доставляет очищение страстей. Страх и сострадание — сочетание, свойственное античности и ее пониманию театральности. Обратимся к пояснению А. Ф. Лосева: «…С точки зрения Аристотеля… весь мир представляет собой единое трагическое целое…
В мире вечно творится преступление,
Удар, звук лопнувшей струны — одномоментны, все остальное время в пьесе — предчувствие, желание, приближение этого момента — и выход, переживание, очищение, обновление…
«Вишневый сад» — самая «домашняя» пьеса А. П. Чехова. Для современников — скромный сюжет о потере недоходного имения. Вялые, усталые герои.
Лето. Там, где обычно чеховские персонажи варят варенье, философствуют, мучаются несбыточными страстями — в тех же декорациях — не происходит практически ничего. Но при этом действие медленно, равномерно, как тетива, натягивается, наполняется чем-то недосказанным — чтобы разорваться, может быть, уже за занавесом последнего акта.
«Вишневый сад» трудно полюбить, принять сразу и до конца, потому, может быть, что пьеса буднична, замкнута на обыденности, не дает выхода, и зритель до достижения определенного возраста далек от самоотождествления с ее героями, перестает понимать себя в контексте происходящего на сцене.
Последняя, во многом прощальная пьеса. Отличие ее от предыдущих состоит в том, что в конце не происходит резкой и неожиданной катастрофы, «вздрагивания» — точнее, катастрофа остается незамеченной. В финале «Чайке» стреляется Треплев, «Иванов» заканчивается выстрелом, «Дядя Ваня» — неудачным самоубийством Войницкого, «Три сестры» — дуэлью и смертью Тузенбаха. В «Вишневом саде» катастрофа неминуема, ожидаема, она наступает наплывом, без фокуса, но по ощущению — предельно четко. Мы не видим даже финального разъезда обитателей дома: «Сцена пуста.
Слышно, как на ключ запирают все двери, как потом отъезжают экипажи. Становится тихо. Среди тишины раздается глухой стук топора по дереву, звучащий одиноко и грустно. Слышатся шаги…» «Вишневый сад» — единственная пьеса, в которой так явно проявляется авторское немилосердие.
Чехов мучает нас, уже смирившихся с идеей потери дома, его настоящей потерей; Фирс обречен, но мы не видим его смерти, не переживаем катарсиса в увиденном нами горе.
Фирс — это граница прежней жизни. Не случайно и возраст в списке действующих лиц точно указан только у троих: у Фирса — 87 лет, у Вари — 24 года и у Ани — 17 лет. Это возрастные границы пьесы. Что же говорят о своем возрасте другие персонажи? Раневская: «И теперь я как маленькая».
Петя Трофимов: «Должно быть, я буду вечным студентом». Гаев сообщает, что он «человек восьмидесятых годов», а позже признается, что ему «пятьдесят один год, как это ни странно». Шарлотта: «У меня нет настоящего паспорта, я не знаю, сколько мне лет, и мне все кажется, что я молоденькая». «Многоуважаемый шкаф» сделан сто лет тому назад; он здесь как воплощение века, и герои то и дело прислоняются к нему, выдвигают его ящики, произносят посвященные ему речи.
Чувство «опоздавшего возраста» сохраняется и в авторском обозначении декораций. Первое действие начинается в комнате, «которая до сих пор называется детской». Динамика декораций соответствует динамике событий, создавая чувство неизбежности, предопределенности, ожидания несчастливого финала. Во втором действии это «поле.
Старая, покривившаяся, давно заброшенная часовенка, возле нее колодец, большие камни, когда-то бывшие, по-видимому, могильными плитами, и старая скамья». Третье действие — это танец перед катастрофой, перед катарсисом: «Гостиная, отделенная аркой от залы. Горит люстра… Пищик кричит: «Grand-rond, balancez!» и «Les cavaliers à genoux et remerciez vos dames!»» Последнее действие возвращает нас к первому, но уже по-другому: «Декорация первого акта.
Нет ни занавесей на окнах, ни картин, осталось немного мебели, которая сложена в один угол, точно для продажи. Чувствуется пустота». «Нет ни, ни» — «продажа» — «пустота» — сразу же задается тон, соответствующий переживанию катарсиса, его приближению. «Я все жду чего-то, как будто над нами должен обвалиться дом» .
Противопоставление «дом-бездомность» появляется еще в начале, в неразрушенных декорациях первого действия. Аня: «Моя комната, мои окна, как будто я не уезжала. Я дома!» И: «Приезжаем в Париж, там холодно, снег.
По-французски говорю я ужасно. Мама живет на пятом этаже, прихожу к ней, у нее какие-то французы, дамы, старый патер с книжкой, и накурено, неуютно».
Есть и другие контрастные противопоставления. Их множество. Например, «движение-неподвижность».
Вялый, высохший изнутри Гаев постоянно произносит энергичные речи и реплики: «Режу в угол!» Они необходимы в моменты нечаянной искренности — как продолжение цепи контрастов. Частая смена настроений и ожиданий — черта сценического катарсиса.
Приземленности, родовой и физической укорененности противостоит желание героев подняться в воздух — со счастливыми воспоминаниями ли, на воздушном ли шаре, в разговорах ли о космосе. «В а р я. …У тебя брошка вроде как пчелка. А н я . Это мама купила. А в Париже я на воздушном шаре летала!» Или: «Т р о ф и м о в. Я, Ермолай Алексеич, так понимаю: вы богатый человек, будете скоро миллионером. Вот как в смысле обмена веществ нужен хищный зверь, который съедает все, что попадается ему на пути, так и ты нужен. В а р я. Вы, Петя, расскажите лучше о планетах».
Раневская: «Мне хочется прыгать, размахивать руками… Однако же надо пить кофе».
Этой же цели — временному забвению, по словам Пети Трофимова, «отводу глаз» — служит и музыка. Играет и поет в пьесе только Епиходов: «Что мне до шумного света, что мне друзья и враги…» И буквально следующая его реплика: «Я развитой человек, читаю разные замечательные книги, но никак не могу понять направления, чего мне, собственно говоря, хочется, жить мне или застрелиться…»
В каждой пьесе Чехова есть персонаж, который связан с музыкой. В «Трех сестрах» это Маша. «Т у з е н б а х. Здесь в городе решительно никто не понимает музыки, ни одна душа, но я, я понимаю и честным словом уверяю вас, Марья Сергеевна играет великолепно, почти талантливо… Уметь играть так роскошно и в то же время сознавать, что тебя никто, никто не понимает!» Диалог с Вершининым: «М а ш а. Трам-там-там… В е р ш и н и н. Трам-там… М а ш а. Тра-ра-ра?
В е р ш и н и н. Тра-та-та». В «Дяде Ване» основным выразителем музыки служит Елена Андреевна. «С о н я. Я так счастлива… счастлива! Елена Андреевна. Мне хочется играть…
Я сыграла бы теперь что-нибудь».
Это — музыка в границах действия персонажей. Если музыка приходит извне — это предощущение катастрофы, как звуки военного марша в финале «Трех сестер». В «Вишневом саде» пришлой музыкой является еврейский оркестр.
Еще более конкретную роль играет звук. Знаменитый звук лопнувшей струны в первый раз слышится еще во втором действии, и здесь, как и в финале, он сопутствует словам и звукам, которые издает Фирс: «Тишина. Слышно только, как тихо бормочет Фирс. Вдруг раздается отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный». Следующий резкий звук появляется в начале последнего действия: «Слышно, как вдали стучат топором по дереву».
В финале они сливаются в один трагический оркестр, соединяются, заглушая, по сути, другие звуки, словно боль, которая способна заглушить все остальное: мысли, чувства, воспоминания о прошлом. Герои остаются отчаянно бездомны, обижены, не приспособлены к жизни, как домашняя птица, оказавшаяся на улице.