“Евгений Онегин” – классический роман

Чаще всего творчество А. С. Пушкина рассматривают как “чистейший образец” искусства классического, а о влиянии его на изящную словесность последующего столетия говорят исключительно в смысле наследования его авторами традиций золотого века. А между тем Пушкин-художник предвосхитил многие экспериментальные тенденции, определявшие лицо литературы в XX в. Творческое наследие нашего национального гения заключает в себе зародыши ее эстетических открытий.
И если под этим углом зрения посмотреть на художественный текст “Евгения Онегина”

– самого “классического” из творений самого канонического из всех русских “классиков”, то в нем неожиданно отчетливо проявятся многие отличительные признаки сочинения ультрамодернистского.
Первое, что сразу же изумляет, это весьма необычная, если не сказать более, модель взаимоотношений между Автором и его героями. В 1-й главе Пушкин рекомендует нам героя романа как своего приятеля: “С ним подружился я в то время.”1 . Отмечает сходство (“Мне нравились его черты.” – 5, 24) или подчеркивает различие (“Всегда я рад заметить разность / Между Онегиным и мной.” – 5, 28). Герой и Автор
вместе гуляют “по брегам Невы”, и даже: “Онегин был готов со мною / Увидеть чуждые страны.” (5, 28). Как видим, поначалу Онегин и Автор живут в одном мире, на одном структурном уровне. Автор, следовательно, предстает рассказчиком истории, “на самом деле” происшедшей.
Но затем начинают происходить довольно странные вещи – с появлением героини, надо заметить. “Ее сестра звалась Татьяна.” Сестру Ольги – невесты Ленского, с которым подружился в деревне Онегин – приятель Автора, – звали Татьяна. Пояснений этот факт, казалось бы, не требует. Так ее родители крестили. Но Автор добавляет: “Впервые именем таким / Страницы нежные романа / Мы своевольно освятим.”. Значит, не родители при рождении назвали, а он, Автор?!! И затем вновь возвращение на уровень романа: “Итак, она звалась Татьяна” (5, 40). Впрочем, последняя строчка имеет теперь уже другой смысл: не “она звалась”, а я ее так назвал. Происходит в высшей степени оригинальное, подобное зигзагу, движение с уровня романа – на уровень Автора, уже не рассказчика, а Демиурга, – и вновь на уровень романа. В этот момент Автор впервые приподымает маску рассказчика о событиях, “на самом деле” бывших, приоткрывая на миг истинное лицо создателя “второй реальности” художественного текста.
Далее знаменитое: “Письмо Татьяны предо мною; / Его я свято берегу.” (5, 60). Интересно, кто бы мог дать его Автору? Да еще и оставить на память. Неужели Евгений? А кроме того, ведь Татьяна “писала по-французски”, а значит, русский текст ее письма сочинен Автором. Здесь следует напомнить, что в XIX в. не было принципиального различия между вольным переводом чужого произведения и собственным оригинальным сочинением. Так что перед нами не что иное, как косвенное игриво-кокетливое признание в авторстве.
Примерно с этого момента Автор все чаще предстает скорее всезнающим повествователем, чем “приятелем” героя. Но и эта маска порой спадает, обнаруживая истинное лицо Демиурга. Например, когда он проигрывает в своем творческом воображении возможное продолжение судьбы погибшего Ленского – сначала в стиле возвышенно-романтическом (“Быть может, он для блага мира / Иль хоть для славы был рожден.” – 5, 116), а затем сугубо прозаическом (“А может быть и то: поэта / Обыкновенный ждал удел.” – 5, 117).
Но если до тех пор все это были лишь искры игривой резвости Автора (вспомним хотя бы запоздалое “вступление” – в конце 7-й главы: “Пою приятеля младого.” – 5, 141), то в 8-й главе “наплывы” одна на другую двух реальностей – повествование о “жизни действительной” и бытия творческого сознания Автора, их сплетения и вновь расхождения обретают формы поистине фантасмагорические. Сперва все вполне традиционно: Автор рассказывает об эволюции своей Музы, своего творчества. Первое Ее явление юному поэту “в садах Лицея”, благословение Державина, период поэзии эпикурейской (ветреная вакханочка), затем романтической (Ленора и Цыганочка) –
Вдруг изменилось все кругом:
И вот она в саду моем
Явилась барышней уездной,
С печальной думою в очах,
С французской книжкою в руках (5, 144).
Значит, новый этап творчества наступил с появления героини? Не наоборот – сперва новые принципы сочинительства, а затем героиня?! Более того, героиня = Музе. Но ведь они существуют в мирах, друг другу внеположных! Героиня – предмет творенья, а Муза – вдохновительница его. Для изящной словесности XIX в. такое совмещение немыслимо. Автор может совпадать со своим главным героем, но в 1-й главе он сам от такого отождествления отказался (“Как будто нам уж невозможно / Писать поэмы о другом, / Как только о себе самом” – 5, 28).
Вообще, как ни парадоксально, более всего своих черт Автор действительно передал не герою, а героине. Как и он, Татьяна любит деревню, в то время как Онегин там “скучал”; Татьяна суеверна и у нее была любимая няня, о смерти которой она искренне горюет, – все это пушкинские черты. Наконец, героиня презирает “свет”, а в то же время умеет занять в нем достойное положение, которым дорожит. И когда Автор, набрасывая план будущего романа, говорит:
Я вспомню речи неги страстной,
Слова тоскующей любви,
Которые в минувши дни
У ног любовницы прекрасной
Мне приходили на язык,
От коих я теперь отвык (5, 53), –
То на самом деле эти слова он очень скоро передаст влюбленной Татьяне.
Итак, Муза обрела лик и плоть героини. Татьяна – персонификация Музы. Следующая строфа эту иллюзию, казалось бы, поддерживает:
И ныне музу я впервые
На светский раут привожу;
На прелести ее степные
С ревнивой робостью гляжу.
Сквозь тесный ряд аристократов,
Военных франтов, дипломатов
И гордых дам она скользит;
Вот села тихо и глядит.
Ей нравился порядок стройный
Олигархических бесед,
И холод гордости спокойной,
И эта смесь чинов и лет. (5, 144).
Это, очевидно, и о Татьяне, и о Музе. “Прелести степные” – Татьяны, но и предшествующая метаморфоза Музы – Цыганочка – обитала в “степи”. Немного, правда, смущает то, что героине “нравился” свет: потом она будет высказываться о нем беспощадно критично (вся эта ветошь маскарада – 5, 162). Следующие строки сомнения читателя лишь усиливают:
Но это кто в толпе избранной
Стоит безмолвный и туманный? (5, 144).
Кто задает этот вопрос об Онегине? Татьяна? Тогда, значит, она заметила его еще до того, как он ее увидел? Возможно. Хотя это и меняет радикально психологический рисунок и смысл их второй встречи.
Последующие строфы, однако, разрушают неустойчивое слияние образов героини и Музы, ибо далее (“Для всех он кажется чужим.” – 5, 144) уже очевидно, что вопрос задавал Автор. Следуют его диалог со светской толпой, затем размышления о различии судеб посредственности и личности неординарной и т. д. Так что, скорее всего, “порядок стройный” светской жизни “нравился” все же не героине, а Автору, точнее, его поэтическому перу. Но для нас важно другое: в финальной главе совершаются по своей прихотливости и иррациональной необъяснимости уникальные для литературы XIX в. мерцающие метаморфозы-переливы ликов героини – Музы – Автора.




Как заполнить дневник по педагогической практике бакалавриата.
Сейчас вы читаете: “Евгений Онегин” – классический роман