Почему мне нравится поэзия Бориса Пастернака
Борис Пастернак был интересным человеком во всех отношениях. Интересен он был и внешне и при разговоре. Речь его была неслыханно содержательна, и потому мысль его нередко кружила запутанными витиеватыми ходами с неожиданными ответвлениями. Тогда казалось, что он безнадежно забыл, с чего начал, увлекшись случайными частностями или попутными находками. Но нет, все ненужные, казалось, -7- объяснения, перескакивания, отступления вдруг обретали свое назначение, и в пространном ветвистом дереве рассуждения обнаруживалась внутренняя стройность,
То, что для кого-то могло стать темой ученого исследования, щедро разбрасывалось на ходу, как искры от раскаленного железа, которое кует кузнец на наковальне. «Нельзя быть в искусстве жар-птицей, а в быту мокрой курицей «. Или: «Лучше быть талантливой буханкой черного хлеба, чем не талантливым переводчиком». Слово-его профессиональное орудие, и даже в случайных репликах оно сверкает и искрится. Но бывает, это дается ему
Но чаще его старомосковские богатые модуляции насыщены свободными, барскими интонациями. Говорит он громко, непринужденно, он хозяин своей речи, она послушно повинуется ему и всячески ему подражает. Как будто она поставила себе цель походить на своего хозяина, добиться единства с ним, и это ей прекрасно удалось. Они друг с другом слились, стали неотличимо похожи и, по существу, составляют одно целое. А ведь это редко в жизни случается. Мало кто из людей обладает такой цельностью натуры, чтобы между человеком и его речью пропадала дистанция, наполненная толпами многообразных околичностей. В процессе творческой работы меняется не только материал, над которым трудится художник, но в значительной мере и он сам. Как же проявлял себя Пастернак в человеческом общении? На всем его облике и на манере общения сказывались и мировоззренческие начала. Толстовское влияние проявлялось в простоте и непритязательности его одежды и обстановки дома, особенно в аскетически пустой его комнате, солдатской железной койке, накрытой старым линялым одеялом. Налет толстовского опрощения лежал и на скромной, простой и демократичной манере обхождения. Но еще определенней проявлялись в отношении к собеседнику его духовные установки.
Большая любовь — всегда переворот, ломка всего, беспощадное обновление души и жизни. Но в то же время — уж такова диалектика большой любви — она не соглашается ставить себя вне нравственного закона: из уважения к своей чистоте. Купить свое счастье ценою несчастья другого, других для нее невыносимо. В этом трагедия конфликта между вечным правом любви и относительным «земным» правом нравственного миропорядка; особенно если эти «другие» тебе не безразличны, а, напротив, другие, достойны уважения и верности. Жертвами этой само истребительной диалектики были Борис Леонидович Пастернак и Зинаида Николаевна Нейгауз, жена человека, перед талантом которого она преклонялась, игру которого чтила, мать его детей.
Жертвой этой диалектики нравственного конфликта ощущал себя и Генрих Нейгауз, как человек, ставивший многое себе в вину, сознающий себя виноватым перед своей женой и перед другой женщиной, матерью его малолетней дочери. В том-то и беда, что некто из них не ощущал себя безвинным, но призванным великодушно собою жертвовать. Уж такие подобрались люди. Пастернак в «Охранной грамоте» написал об этой женщине: «Я знаю лицо, которое равно разит и режет и в горе, и в радости, и становится тем прекрасней, чем чаще застаешь его в положениях, в которых потухла бы другая красота. Взвивается ли эта женщина.
Вверх, летит ли вниз головой, ее пугающему обаянию ничего не делается, и ей нужно что бы то ни было на земле гораздо меньше, чем сама она нужна земле, потому что это сама женственность, грубым куском небьющейся гордости целиком вынутая из каменоломни творенья. И так как законы внешности всего сильнее определяют женский склад и характер, то жизнь и страсть такой женщины не зависят от освещения, и она не так боится огорчений.»
Ничего лучшего, а главное, более возвышенно-точного нельзя было сказать о Зинаиде Николаевне. Об отношении Пастернака к этой женщине говорят письма, написанные им в 30-е годы: Письмо от 18 июня 1931 года: «Ты настолько оказываешься совершеннее того большого, что я думая о тебе, что мне становится печально и страшно. Я начинаю думать, что счастье, которое кружит и подымает меня, предельно для меня, но для тебя еще не окончательно полно. Что я не охватываю тебя, что как ни смертельно хороша ты в моем обожаньи, в действительности ты еще лучше.
Если правда, что художник творит затем, чтобы люди полюбили его самого, а на это намекает строка, ставящая перед поэтом задачу «привлечь к себе любовь пространства», — то Пастернак не только в литературе, но и в жизни весь был таким творчеством. Жизнь ведь это только миг, Только растворенье Нас самих во всех других Как бы им в даренье. Есть что-то общее между творчеством его отца — замечательного русского живописца Леонида Пастернака и его собственным. Художник Леонид Пастернак запечатлевал мгновение: он рисовал повсюду — в концертах, в гостях, дома, на улице, — делая мгновенные зарисовки. Его рисунки как бы останавливали время. Его знаменитые портреты живы до необычайности. И ведь, в сущности, его старший сын Борис Леонидович Пастернак, делал то же самое в поэзии — он создавал цепочку метафор, как бы останавливая и обозревая явление в его многообразии.
Но многое передалось и от матери: ее полная самоотдача, способность жить только искусством. В самом начале поэтического пути, в 1912 году, Пастернак нашел для выражения своей поэзии очень емкие слова: И, как в неслыханную веру, Я в эту ночь перехожу, Где тополь обветшало — серый Завесил лунную межу. Где труд как явленная тайна, Где шепчет яблони прибой, Где сад висит постройкой свайной И держит небо пред собой. ( «Как бронзовой золой жаровень» ).
Чтобы включиться в поэтическую жизнь Москвы, Пастернак вошел в группу поэтов, которую возглавлял Юлиан Анисимов. Группа эта называлась «Лирика». И первыми напечатанными стихами оказались те, что вошли в сборник «Лирика», изданный в 1913 году. Стихи эти не включались автором ни в одну из его книг и не перепечатывались при его жизни.
Мне снилась осень в полусвете стекол,
Друзья и ты в их шутовской гурьбе,
И, как с небес добывший крови сокол,
Спускалось сердце на руку к тебе.
Но время шло, и старилось, и глохло,
И паволокой рамы серебря,
Заря из сада обдавала стекла
Кровавыми слезами сентября.
Но время шло и старилось.
И рыхлый,
Как лед, трещал и таял кресел шелк.
Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла,
И сон, как отзвук колокола, смолк.
Я пробудился.
Был, как осень, темен.
Рассвет, и ветер, удаляясь нес,
Как за возом бегущий дождь соломин,
Гряду бегущих по небу берез.
(Сон)