«Необходимость» жизни в образе Платона Каратаева
Фатальная «необходимость» жизни, воплощенная в Каратаеве, тоже выражает новые исторические закономерности, а не далекое прошлое «эпического состояния мира», но эти закономерности преломляются в судьбе человека социальных низов, крестьянина. «Поступательное движение мира» в условиях, когда ход истории завершен, когда сам мир «в основном законен», у Гегеля возможно только в формах буржуазного прогресса, в мирном накоплении «суммы созданного». Толстой идеи буржуазного прогресса отрицает, потому что в иных, русских исторических
Основные последствия этого важнейшего положения концепции развиваются в двух направлениях. Прежде всего из того обстоятельства, что мир «в основном незакончен», следует и то, что иными стали сами основные слагаемые исторического процесса. У Гегеля «масса», «коллективный субъект» истории делились на собственно «массу» и на великих исторических деятелей, было два ряда слагаемых исторического процесса. Толстой, как об этом достаточно много говорилось выше, подобное разделение полностью снимает. Уравниваются в правах персонажи собственно исторические и персонажи вымышленные, представляющие обыкновенных людей своей эпохи, живущих обычной жизнью. В эпизодах, завершающих кульминационный массив романа, снятие такого разделения проявляется в параллелизме эпизодов смерти князя Андрея, встречи Пьера с Каратаевым и ухода французов из Москвы.
В образе Платона Каратаева тема «необходимости» получает наиболее последовательное выражение, вплоть до полной потери человеком индивидуальности ; но эта «необходимость» именно у крестьяина, человека социальных низов, ведет в жизнь, а не в небытие. Поэтому в обобщающем познании Пьера за нею выступает ее новый лик — органически «сопряженная» с ней «свобода». И тут следует сказать, что Платон Каратаев в изображении Толстого выступает всегда и только в восприятии Пьера; его образ трансформирован, преображен восприятием Пьера, дается только то, что оказалось наиболее существенным в его способе жизни для Пьера. Это необыкновенно важно для всего общего смысла философской концепции романа.
Говорится об этом у Толстого так: «Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олице творением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда». Здесь, может быть, наиболее отчетливо виден внутренний смысл важного для толстовской «диалектики души» в «Войне и мире» восприятия людей и событий постоянно чьими-либо глазами, чьим-либо индивидуальным видением. Такое индивидуальное восприятие не означает, что образ события или человека необъективен, ложен, субъективно искажен, полностью далек от реальности.
Односторонность восприятия говорит о человеке, о герое, характеризует его. Часто она говорит также и об односторонности самого предмета восприятия. Восприятие Пьером Платона Каратаева не случайно дается в сопоставлении с восприятием «всех остальных». «Все остальные» не воспринимают Каратаева неверно: они воспринимают его как обыкновенного солдата, и это верно.
Вся-то сила Каратаева в том, что он обыкновенен, и Пьер, воспринимающий в нем и более глубокие пласты, тоже прав: для Пьера он в своем роде чудо потому, что в нем «простота и правда» заключены в столь обыкновенном обличий. Конечно, пассивность, фатальное подчинение обстоятельствам — не выдумка Пьера; они органичны для русского крестьянина и солдата, столетиями существовавшего в определенных социальных условиях. Пьер видит в нем необычайную силу жизненности — и это тоже верно, соответствует объективности. Но Пьер видит эту силу жизненности односторонне, неполно, потому что для него в его эволюции сейчас важно только то, что Платон — капля, в которой отразился народный океан.
Пьер ищет приобщения к этому народному океану, и поэтому он не видит того, что сам Каратаев неполон, односторонен, что в народе, в людях социальных низов, есть и другие стороны, другие черты. Надо думать, что встреть Каратаева князь Андрей — он увидел бы его так, как видели «все остальные». Это характеризовало бы, опять-таки, как Каратаева, так и самого князя Андрея. Двойное видение — Пьера и «всех остальных» — в данном случае, как и всегда у Толстого, ярко и выпукло обозначило сиюминутное состояние того, кто воспринимает некий объект, и сам воспринимаемый объект. Этот «естественный эгоизм» в итоге и самую тему Каратаева делает чем — то отдельным, независимым от Пьера, не полностью совпадающим с индивидуальностью Пьера.
Не случайно эта страшная сцена происходит в самый канун освобождения — это трагически напрягает ее смысл. Пьер, как живая, конкретная индивидуальность, заключает в себе не только необыкновенно притягательное для него «каратаевское начало», но и иные, более деятельные начала, представленные, скажем, в тех людях партизанского отряда, которые освобождают его из плена. Тема деятельных начал в партизанском отряде перекликается с эпилогом, подготовляет его философские темы. Связующим звеном является здесь не случайно образ Пьера.
Смысл всего этого композиционного расположения эпизодов состоит в том, что тема Каратаева не есть единая, целостная, поглощающая все содержание финальных эпизодов романа тема. Она не покрывает собой также всего душевного содержания образа Пьера. Каратаев — необычайно важная, но не исчерпывающая тема всего этого содержания, а лишь одна из частных, единичных тем в общей концепции романа; только в единстве и в соотношениях многих разных тем содержится многозначный, широкий общий смысл этой концепции. В плане единства лиц — персонажей в романе Каратаев — не идеальный герой, в свете которого выравниваются, выстраиваются все другие герои; в нем воплощена некая жизненная возможность, отнюдь не исчерпывающая всех других возможностей, столь же важных и значимых, с точки зрения общего осмысления русской жизни изображаемой эпохи (а также и современности) Толстым.