Сбереженное памятью

Автор этой неторопливо шедшей к нам книги — крупнейший переводчик с европейских языков Николай Михайлович Любимов — подарил русскому читателю «Дон Кихота», «Декамерона», «Коварство и любовь», «Тиля Уленшпигеля», «Синюю птицу» и многие другие классические произведения, а также — театральные воспоминания, книги об искусстве перевода, «Лингвистические мемуары» . И вот, уже посмертно, оставил еще и этот весомый трехтомник воспоминаний о жизни, вместившей в себя весь советский период, «от звонка до звонка»,

помимо коего человеку было суждено прожить лишь шесть лет — пять до революции, год — после крушения советской власти.

Впрочем, жизнь человека, как известно, не исчерпывается периодом его биологического существования — она в определенной мере включает в себя существование и его собственных предков, и потомков. Потомки — дочь и сын — наглядно подтвердили это, подготовив и выпустив отцовский итоговый труд в свет, а что касается предков Николая Любимова… Тут сразу вспоминается эпизод из книги первой, повествующий о том, как жена Эдуарда Багрицкого делилась в преддверии прихода в гости знаменитого князя

Святополк-Мирского своими опасениями ударить в грязь лицом: мол, видите, что у нас за обстановка да сервировка, а тут — такой аристократ явится!.. Знала бы, что мальчик Коля, которому она жалуется, — бедный студент пединститута, частенько заглядывающий к ее мужу потолковать о поэзии — не то что не менее, а может, и поболе родовит, нежели тот светлейший князь! Что он — в тридцать первом колене потомок Рюрика, что в жилах его течет кровь княгини Ольги, князя Владимира, Юрия Долгорукого, Всеволода Большое Гнездо и так дальше…

Впрочем, обо всем этом можно узнать из примечаний сына — сам Николай Любимов в такие дебри своей генеалогии в тексте не углубляется, он лишь, говоря о своей матери Елене Михайловне, дочери вологодского губернатора , упоминает, что ее родственница, фрейлина последней русской императрицы Анастасия Васильевна Гендрикова погибла, добровольно разделив участь царской семьи.

Любимов родился и вырос в маленьком старинном городке Перемышле Калужской губернии, на который его мать променяла Москву, выйдя замуж за простого скромного чиновника . Вскоре, еще до революции, овдовев, она осталась там вместе с сыном в качестве обычной школьной учительницы иностранных языков — чтобы пережить все невероятные катаклизмы века как обычный обыватель русской глубинки. Все по полной программе: Первая мировая с пленными турками, размещенными в городке, революция Февральская, Октябрьский переворот, после которого в уезде «помещичьи усадьбы подвергались разграблению, но самих помещиков не тронули», затем борьба большевиков с эсерами, бунт в городе против первых, нищие голодные годы военного коммунизма, передышка в виде нэпа, коллективизация и бунты против нее, репрессии, репрессии, репрессии…

Затем — Отечественная война и недолгая немецкая оккупация, после которой возвратившаяся родная советская власть «наконец-то» добралась и до нее, Елены Михайловны Любимовой, арестовав за «сотрудничество с оккупантами». «Моя мать спрашивала следователя: в чем ее вина? Кто из-за нее пострадал? Ведь она только и делала, что спасала русских людей от смертной казни и просила вернуть им коров, овец, кур.

На это следователь возразил ей, что вот именно в этом ее вина и состоит. Пусть бы немцы побольше расстреливали и побольше отнимали у населения скота, живности и прочего — тогда население ожесточилось бы, а моя мать способствовала «умиротворению»». И достойнейшую, всеми любимую и уважаемую пожилую женщину отправляют в лагеря на десять лет. (Впрочем, «бабы, узнав о приговоре, прослезились от радости:

— Голубушка! Это тебе такое счастье… Благодари Бога… Тебе одной жизнь оставили…

А то ведь только и слышишь: расстрел да расстрел»).

Сыну повезло гораздо больше: всего-то несколько месяцев Бутырок, затем — ссылка в Архангельск на три года, где даже удалось работать почти по специальности! Чтобы, уцелев, как памятливому наблюдателю и свидетелю дать одну из самых впечатляющих картин того, как «русская пуща беспощадной подверглась вырубке».

На страницах этой книги сошлись и люди известные , и простые крестьяне, мелкие нэпманы , учителя, врачи, священно­служители, инженеры, издательские работники, провинциальные актеры и музыканты… Удивительная память не только на лица, на судьбы, но даже на говор, особенности речи позволило дать выразительнейшую галерею русских характеров — и как же часто рассказ о человеке заканчивается свидетельствами вроде: «приговорен к расстрелу», «сгинул в лагерях», «умер в нищете», «сошел с ума» и т. п. Уж каких только фактов мы не знаем о том времени — а все равно невыносимо читать про все эти эпизоды войны с народом, — вроде мимолетной зарисовки того, как старого и практически слепого калужского батюшку дочь ведет, под охраной арестовавших, за руку в тюрьму, в другой руке — узел с подушкой и одеялом… Или — описания того, как ведут арестованного заслуженного учителя: «Путь его из Перемышля в Лихвинскую тюрьму лежал через деревни и села.

И народ всякий раз устраивал своему «врагу» встречу и проводы. Мужчины с сумеречными лицами снимали шапки и низко кланялись, бабы выли как по покойнику:

— Родимый ты наш! На кого ты нас покидаешь!

Да и как не завыть! Ведь это он вывел в люди Гришку, Ваську, Степку, Леньку, Мишку, Микиту, Максима, Сергуньку, Хведьку: один — анжинер, другой — дохтур, третий — агроном, четвертый — учитель…»

Николай Любимов. Неувядаемый Цвет: Книга воспоминаний. — Лингвистические мемуары : В 3 т. М.: Языки русской культуры, 2000, 2004, 2007. 416 с. + 512 с. + 392 с.

Про учителей, про ту, довоенную, послереволюционную школу в книге вообще очень много фактов и свидетельств. «По школе я плакал горькими слезами. Покидая институт, я облегченно вздохнул. Моя alma mater — не московское высшее учебное заведение, а перемышльская средняя школа». Подробно рассказывая обо всех образовательных экспериментах, по большей части идиотических, проводившихся в те годы над школой, Любимов тем не менее объективно отмечает и все хорошее.

Например то, что, как ни странно, были тогда и элементы настоящей демократии — так, школьный совет, в который входили и ученики, по справедливости решал важные вопросы: неучей оставлял на второй, а иногда и на третий год, безо всяких там «три пишем, два в уме», а тех, кто мешал учиться другим, спокойно мог и вообще исключить из школы. Но главное, конечно, заключалось в качестве преподавательского состава: всех тех «недобитых» выпускников дореволюционных гимназий, университетов и Высших женских курсов, которые, осев в провинции, стали замечательными учителями , библиотекарями, воспитателями детских садов; все чрезвычайно начитанные, все заядлые театралы, любители музицировать на досуге — какие дополнительные занятия они вели, какие концерты устраивали, какие спектакли ставили!.. В общем, повезло тому поколению; Любимов с горечью описывает, как заметно все деградировало в его родных местах в 60-70-е годы, когда та интеллигенция повымерла либо доживала на пенсии…

Поступив в московский вуз , Любимов поселится у своей колоритной крестной матери Маргариты Николаевны Зелинской — дочери великой Ермоловой. И окунется в мир театральной Москвы, прежде всего — МХАТа. Каких только разнообразных сведений не приводит Любимов о спектаклях, об актерах и режиссерах, об их взаимоотношениях , о том, как принимала публика и реагировала критика… Не будучи при этом профессиональным театроведом, а всего лишь любителем, заинтересованным наблюдателем, «запоздалым гостем на празднике русского театра»!

Надежда Смирнова, Юрий Юрьев, Качалов, Леонидов, Книппер-Чехова, Станиславский и Немирович, Мейерхольд и Райх и так далее — одних Любимов знал лично, о других — «из источников, заслуживающих доверия»… «Книги и театр были, есть, и, доколе я существую, будут для меня не отражением жизни, но самою жизнью, жизнью, как выразился Гоголь, «возведенной в перл создания». Посягательство на искусство, как и посягательство на веру и религию, равносильно для меня человекоубийству. Запрет, наложенный советскими цензорами и «наркомпросовцами» на «Братьев Карамазовых» и «Дни Турбиных», я воспринимал как зло, причиненное искусству, как насилие над русским обществом, как преступление против всего, что есть лучшего в человеке, как хулу на Духа Святого».

Что касается мира литературы, то и тут перечислить всех, о ком пишется подробно, весьма непросто . Багрицкий и Пастернак, Городецкий и Клычков, Сергеев-Ценский и Щепкина-Куперник, Глеб Алексеев и Александр Яшин — о них Любимов не только рассказывает как о личностях, о людях, с которыми был близко знаком, — он еще и со знанием дела анализирует творчество каждого.

А также — Георгий Чулков и Наталья Крандиевская-Толстая, поэт-импровизатор, мистик и тайный розенкрейцер Борис Зубакин, писательница Елена Тагер, главный редактор «Нового мира» Полонский с его «боями с бандюганами из РАПП» и главный редактор «Academia» Яков Эльсберг , упомянутый князь и литературовед Святополк-Мирский, критики Воронский и Лежнев, «диктатор в теории литературы» Переверзев, шекспировед Морозов, пушкинисты Томашевский и Александр Слонимский, переводчики Ланн и Кашкин … А еще — мать Морозова, бывшая меценатка и муза Андрея Белого, Маргарита Кирилловна; вдова Белого, известная теософка; дочери основателя женских курсов Герье…

Ну и, само собой, те эпохальные имена, за творчеством и деяниями которых Любимов имел возможность пристально наблюдать со стороны, в качестве заинтересованного читателя: Есенин, Маяковский, Ахматова, Пильняк, Горький, Алексей Толстой, Всеволод Иванов, Твардовский…

Обилие колоритных эпизодов, говорящих деталей, анекдотов в обычном смысле и в смысле изначальном — то есть в качестве реальных случаев, коим автор был свидетелем, — в книге просто не поддается исчислению. Жизнь есть жизнь, и трагическое в ней нередко сочетается с комическим — вот, например, невымышленная сценка из-под Перемышля времен коллективизации, когда из центра для уговоров и усмирений направлялись в деревни агитаторы.

«На собрании женщины, увидевшие Шабанина впервые, приняли его за переодевшуюся мужчиной Крупскую, приехавшую инкогнито.

— Круповская, объявись! Круповская, защити! — истошными голосами завопили бабы.

— Да это вам, бабы, помстилось! Он из Калуги, Шабанин ему фамилия, — разуверял их кто-то из сельсоветчиков.

— Ничего не помстилось! Круповская, объ­явись! Мы тебе расскажем, как издеваются над мужуками!..»

Или — о том, как для начала временно отстраненные от власти Зиновьев и Каменев были в конце 20-х направлены в ссылку в Калугу. Горожане ходили смотреть, как в зоопарк, например, на то, как Каменев целыми днями роется в букинистическом отделе книжного магазина, а потом «заразили обоих страстью гонять голубей. Когда Зиновьев и Каменев шли на Старый базар покупать турманов, мальчишки кричали им вслед:

— Вон царьки пошли!»

А вот анекдот эпохи Большого террора:

«В 36-39-м годах в Испании шла война. Встретились два советских гражданина.

— Слыхали? Теруэль взят.

— А кто такой Теруэль?

— Город.

— Что? Уже стали целыми городами брать?»

Еще — мимолетная зарисовка из жизни советских писателей:

«Однажды мы долго стояли «в затылок» у кассы Гослитиздата, но денег так и не получили. Единственный советский литератор, который мог бы оспаривать у Горбова первенство по худобе, Евгений Львович Ланн предложил ему:

— Дмитрий Алексаныч! Пойдемте торговать своим роскошным телом — иного выхода у нас с вами нет».

А уж сколько частушек, песен, поговорок, слухов, сплетен, высказываний людей из толпы, народных расшифровок советских аббревиатур, примеров нелепых стихов и стихотворных переводов…

И как тут, ввиду всего пережитого и увиденного, не перейти на личности : «Кстати, почему у большевистских главарей… такой жуткий и такой богомерзкий внешний облик, в котором не чувствуется души , в котором мелькает ум низменный, практический, циничный, и то не всегда… Ленин — каторжанин, совершивший несколько зверских, однако холодно, с усмешечкой обдуманных убийств и мастерски выполнивший множество краж со взломом. Как прекрасны «парубки» и «дивчины»!..

Украина была представлена тупорылым бандюгой Крыленко, этаким Болботуном из булгаковских «Дней Турбиных». Ну, а кем была представлена Польша? Вышинским…

Не поляк, а полячишка. Ничего не выражающие ледяные глаза. Губы в ниточку, над верхней губой — полосочка усиков, тяжелый и злой подбородок… Дзержинским… Не лицо, а гильотина…

Сколько мы знаем интеллигентных, печальных, участливых еврейских лиц! Ну, а евреи-большевики? Троцкий — Мефистофель, у которого свой гинекологический кабинет. Выкормыши Дзержинского… Ягода и Агранов с томно проституточьими глазами.

Какое добродушие и какая сметка в лице русского простолюдина! Ну, а лицо Никиты Хрущева? Не то хряк, не то хамская прыщавая задница.

Представитель русской интеллигенции — самодовольная крыса в пенсне: Луначарский».

Это все — не дозволенное зубоскальство перестроечной поры, это то, что писалось глубоко в стол, безо всякой надежды на опубликование, в 1969 году .

Что помогало Любимову жить, так это его спокойная, твердая, естественная, как дыхание, православная вера. Само собой, и о трагедии РПЦ тоже рассказано немало. Подробно пишет Любимов и про то, как Сталин восстановил Русскую Церковь в правах . Особенно ярко воспроизводит он концерт духовной музыки, данный в честь Поместного Собора в Большом зале консерватории в 45-м году, на котором присутствовал — нечто просто невообразимое после стольких лет государственного атеизма и поношения всего подлинно русского. «Такого единого порыва, такого душевного подъема ни раньше, ни позже я не наблюдал ни на одном спектакле, ни на одном светском концерте.

Это было нечто безмерно большее, чем бурная овация. В этих рукоплесканиях, в этом реве… выражалось счастье от сознания, что наша родина — Россия. Выражалось счастье быть русским. Выражалась вера в скорую победу…»

Много страниц в «Неувядаемом цвете» посвящено личностному, интимному восприятию православной эстетики, в первую очередь — русского церковного пения. «Я имею честь принадлежать к московскому братству любителей церковного пения, куда входят бухгалтеры, банщики, ученые, переплетчики, канцеляристы, дворники, швейцары из ресторанов, писатели, рабочие, художники, актеры, домашние хозяйки», — пишет он, например, о периоде 60-х годов и о том, как это братство кочует из одного уцелевшего московского храма в другой; сам же Любимов вдобавок регулярно ездил в Киев, чтобы слушать знаменитый хор Гайдая, которому отдана целая глава.

Любимов, будучи переводчиком с европейских языков, ни разу в жизни не выезжал за границу. Зато достаточно поездил по Союзу; страницы, где он пишет о местах, которые его особенно поразили, напоминают стихотворения в прозе. Вообще, и российская столица, и российская провинция — Перемышль, Калуга, Таруса, Архангельск — даны наглядно, ощутимо, с бытовыми деталями — как проводили досуг, что читали, что, где, когда можно было купить, когда какие памятники сносились и т. п. — на протяжении десятилетий. Целая энциклопедия русской жизни ХХ века , написанная великолепным языком, и высоким, и одновременно не чурающимся, когда надо, крепкого словца.

Книга, где есть лирика и эпос, великая печаль и сдержанный юмор.

Книга, предназначенная учителям и филологам, театроведам и музыковедам, любителям современного фольклора, историкам, публицистам и просто людям, неравнодушным к русской жизни и культуре.

1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд (1 votes, average: 5,00 out of 5)


Сейчас вы читаете: Сбереженное памятью